Не при Маше, во всяком случае.
Интересно, где остальные пять?
– Вот так, – подвел Лёка черту под выступлением Лэя. – О стукачах и впечатлениях от просмотра мы можем, если захотим, поговорить позже. Впрочем, – зачем‑то добавил он, – вам, наверное, желательнее этим заняться уже без меня. А вот недвусмысленно высказанное распоряжение привести обоих родителей нам придется обсуждать вместе.
– Садюга она, – пробормотал Лэй. Рассказ дался ему нелегко; и потому «как бы» и «типа» в нем скакали вообще едва ли не через слово. Точно лягушата, рассевшиеся по краям лужи в безмятежности и неге и вдруг начавшие гроздьями сигать и шмякаться в воду, когда кто‑то подошел близко.
Остальные слова приходилось обдумывать и тщательно подбирать, а эти – нет.
Маша взяла с холодильника полупустую пачку сигарет, пыхнула длинным пламенем зажигалки и небрежно закурила. Она и раньше не скрывалась от Леньки, вспомнил Небошлепов; и когда он пытался делать ей по этому поводу замечания, лишь удивленно поднимала брови.
А вот когда он пробовал отучить сына чавкать за столом, она снисходительно улыбалась и говорила: «А я вот совершенно не слышу. Даже не замечаю». – «Но ведь не все в его жизни будут его мама, – пытался аргументами возражать Лёка. – С ним же неприятно сидеть за одним столом!» – «Ребенок тебе неприятен?» – сухо спрашивала она; и он умолкал надолго.
Надо же, как все в памяти сбереглось зачем‑то… Каждая мелочь.
Каждый шрам.
– В школу ходить, безусловно, надо, – сказал Лёка. – Тем более до конца учебного года осталось недели две, не больше… да, Лэй? Или нынче раньше занятия оканчиваются?
– Полторы, – уточнил Лэй. – Будущая неделя последняя.
– Тем более. Следовательно, пойти туда разбираться надлежало бы прямо завтра. Но завтра я не могу, потому что нынче получил телеграмму – тетя Люся… ты ее, может быть, помнишь, Маша, – добавил он с какой‑то смутной, бесплотной, как газ, надеждой, но в глазах бывшей жены ничто не засветилось, она молча сидела с дымящейся сигаретой подле рта, утвердив локоть на столе и положив ногу на ногу. – Тетя Люся, видимо, умирает, и мне надо с утра заняться визой. А визу получить – не чих кошачий.
К великому собственному изумлению, он взял в разговоре инициативу безо всякого внутреннего усилия. Без угрызений и без трепета совершить бестактность, сказать и сделать не так. Наверное, подумал он, это потому, что я уже не стараюсь показать, что я хороший. Не боюсь обидеть. Хуже, чем теперь, она обо мне все равно думать не может, так что нечего бояться.
А может, еще и потому мне так легко, что мне обязательно надо ехать. У меня нет в том ни малейших сомнений. И потому меня не сбить.
Так что же получается: вся эта пресловутая уступчивость, которую я когда‑то считал добротой, а господин Дарт, как он сам прекрасно сформулировал утром, – лишь безнадежным взмахом руки «забирайте, сволочи, только отцепитесь», она на самом‑то деле – из‑за отсутствия по‑настоящему сильных собственных желаний?
От незнания, что делать с собой?
Но тогда, стало быть, и наша общая уступчивость…
Надо продумать.
Вот когда в Москву поеду – в поезд сяду и…
– Ну, виза, чих – и дальше? – не выдержала затянувшегося молчания Маша. Лёка вздрогнул, возвращаясь к реальности. – При чем тут мы?
– Вот и возле Универа он так, – вполголоса и немного с опаской сказал Лэй. – Я сначала думал – он типа колес перекатал… А он сказал – задумался.
– Да, правда, – усмехнулся Лёка. |