Изменить размер шрифта - +
Или еще: то в древний Шумер перенесут действие, то в Древний Рим – и какой‑нибудь Гильгамеш или Гай Гракх обязательно хоть раз, да крикнет при виде городской стражи: «Менты! Волки позорные!»

Это пострашней перекраивания истории, в котором так горячо и так справедливо обвиняли коммунистических идеологов; разом все пять тысяч лет мировой культуры переписываются под наше уныло‑разухабистое «сегодня», чтобы потом мы же читали нами же написанное и с облегчением обнаруживали: да люди всегда были такими же мелкими уродами, как мы; да они всегда жили, как мы тут теперь! Так же подло и бессильно, так же нелепо! Никого, кроме таких, как мы, никогда нигде не было и быть не может! А поэтому – все, стало быть, у нас в порядке!

И до чего ж приятно делается на душе…

Он очнулся, лишь обнаружив, что тарелка перед ним уже пуста; качнул головой, недовольный собою. Подумал: сейчас Лэй опять сказал бы – обкурился… Поднял взгляд на Обиванкина: тот безрадостно дожевывал. Тогда Лёка одним рывком выпил свой остывший кофе и подозвал гарсона; пока ученый дорабатывал своими, похоже, протезами малость пригоревший «карачай», расплатился; Обиванкин суетливо, явно боясь, что Лёка заплатит и за него (Лёке и в голову такое не могло прийти), тоже пошуршал бумажками – и они ни минуты лишней не задержались в гостеприимном заведении.

Совсем уж стемнело и попрохладнело, пока они воздавали должное яствам; Обиванкин глубоко, с наслаждением вдохнул посвежевший, без сигаретного дыма воздух и не удержался:

– Как хорошо!

– Кормят, согласитесь, вполне пристойно и сравнительно недорого, – стараясь быть справедливым, сказал Лёка. – А днем, когда я обычно обедаю, музыка не играет.

Со стремительным шипением, чертя фарами слепящие трассы в ночи, оголтело проносились мимо редкие машины.

– Вот странно все же, – задумчиво проговорил Обиванкин, не двигаясь с места. Казалось, он совсем не торопится. – Что я, матерных слов не знаю? Еще как! На испытаниях, бывало, и похлеще загнешь… А вот если слышу под музыку, в обыденном словесном ряду, да при женщинах – коробит. Буквально корежит…

– Привычка, – сказал Лёка. Его и самого коробило, но не было ни сил, ни настроения ввязываться в бессмысленный разговор системы «я хороший, а все плохие». – Условность. Идемте.

Обиванкин неторопливо двинулся к машине.

– Да, конечно, – сказал он. – Но на условностях жизнь стоит. Помните, Алексей Анатольевич, – был такой рупор перестройки под названием «Огонек»?

– Помню, – ответил Лёка. – Мне ли не помнить. Коротич рулил…

– Я тогда его читал от корки до корки. И вот, помню, на обложке одного – фото Красной площади, а на ее фоне – огромный знак, запрещающий курить, и подпись: «Низзя!» В том смысле, что вот какой у нас тоталитаризм: просто на улицах можно курить, а на какой‑то там Красной площади – низзя. Мол, что хотят большевики, то и запрещают, издеваясь над человеческим естеством. Долой, мол, бессмысленные запреты…

Лёка молча достал из кармана позвякивающие ключи и с усилием пропихнул нужный в скважину замка дверцы.

– Так получилось, что как раз тогда мне довелось быть в Японии. Не одному, конечно, – была там ученая делегация… не важно. И вот вышли мы на площадь перед императорским дворцом… а это только говорится так, за площадью еще ров с водой, весь дворцовый комплекс рвом окружен, потом за рвом – парк, туда вообще хода нет, и уж где‑то в парке, мы и не видели их – дворцы. Место дивное: вроде и центр Токио рядом, а шум куда‑то сразу отодвинулся, пропал, из‑за канала цикады в парке наяривают… И вот один из наших, залюбовавшись, сунул сигарету в рот для полного удовольствия, зажигалку достал… А гид к нему в панике, аж руками машет крестообразно: нельзя, нельзя! Почему? А никто не знает.

Быстрый переход