|
А она свою игру уже начала, это Томас Краммлих чувствовал по каждому ее слову.
— Опять вы правы, — засмеялся Томас Краммлих. — Ну что ж, если вас больше устраивает такой ход следствия, я не возражаю. Попробуем доказать вашу невиновность. Учтите, без вашей помощи мне не обойтись.
— Я догадываюсь...
— Итак, начнем с неизбежных в таком деле формальностей.
Краммлих небрежным, будто бы случайным жестом сдвинул папки с того места, где находился микрофон, взял лист бумаги, карандаш.
— Прежде чем переходить к делу, познакомимся. Меня зовут Краммлих, Томас Краммлих. Позвольте узнать ваше имя.
— Рута.
— Фамилия?
— Янсон.
— Год рождения?..
Краммлих писал быстро, кивал головой и всем своим видом старался показать, что он очень доволен таким поворотом дела. На самом же деле он почти не вдумывался в ее ответы и писал механически. Как он и предполагал, она давала показания согласно захваченным у нее документам, да иначе и быть не могло. Но Краммлиха это устраивало. Он выигрывал драгоценные минуты. «Сосредоточься, — внушал он себе. — Сосредоточься и попытайся понять, где у нее самое уязвимое место.
Думай, думай, — внушал он себе, потому что понимал: если не найдет хорошего хода сейчас, придется прекращать допрос. — Ведь лучше изобразить красивый жест и сделать вид, что даешь ей передышку в самом начале активных действий, чем после лобовых, прямолинейных вопросов утратить возникшую между ними интонацию доверительности, снова загнать ее в непробиваемый дот молчания.
Думай, думай», — внушал себе Краммлих, но мысли его почему-то рассеивались, почему-то снова и снова возвращались к тому вечеру, далекому вечеру в парижском кафе «Аргус». Память, которой Томас Краммлих в общем-то не мог похвастать, на этот раз с точностью кинематографа восстанавливала каждый жест, каждое движение участников этой импровизированной интермедии.
Вот их взгляды встретились... он приподнимается, отодвигается стул... она подходит... «Прошу». — «Благодарю вас»... Сели... Вот так странно, словно не сами они действуют, а кто-то со стороны подсказывает, что сказать в следующее мгновение, как повернуться, как посмотреть... Но поднимает голову Отто, презрительно кривит рот, и Краммлих слышит, как он говорит своему приятелю: «Мой милый, спорю на бутылку коньяку, что она партизанка...»
Баммм! — от одной фразы разлетелась стеклянная преграда, отделявшая их от всего мира. Жалобы радиолы, гогот парней из гестапо, дым сигарет и мясной чад, и прочно вбитые в пространство — как кулаки, как гвозди, как уверенность в завтрашнем дне — их молодые жизни, столкнувшиеся здесь по велению насмешливой судьбы, — все вдруг обрушилось на него обновленно, полнокровно... Он будто проснулся. Ему было хорошо и хотелось смеяться.
Ну и остряк же этот Отто! Всегда найдет, что сказать.
Тогда он воспринял это только так, но теперь, спустя три с половиной года, глядя на давнюю сцену словно со стороны, Томас Краммлих вдруг уловил, что не заметил тогда, ослепленный если не красотой, то, уж во всяком случае, исключительной привлекательностью незнакомки: она даже переменилась в лице от слов Отто... Как он тогда не обратил на это внимания! У нее дрогнули ресницы, и кожа на горле дернулась раз и другой... Мало того, она Тут же сделала совсем неловкий ход — так ее выбил из колеи внезапный выпад Отто. Она прищурилась, словно страдала от близорукости, и приподнялась со стула.
— О, простите, я впопыхах спутала вас со своими друзьями!..
Но лишь теперь все эти детали выплывают в памяти Томаса Краммлиха во всей их красноречивой многозначительности. А тогда то ли уже начал действовать коньяк, то ли он просто устал после распутывания головоломного шифра англичан — только был он невнимателен и ничего не замечал. |