– Вместо него приказано выступить 118-му. А тот полк пойдет через три месяца в Лакхнау, если только не получит нового приказа.
– Это верно, – произнес Вали-Дад без тени сомнения. – Сумеете вы узнать больше со всеми вашими телеграммами и газетами?.. Вечно слушают и рассказывают какие-нибудь новости, – продолжал он. – Друг мой, поражал ли ваш бог какую-либо европейскую нацию за болтовню на базарах? Индия болтала целыми веками напролет, вечно торча на базарах, пока не приходили солдаты. Потому-то… вы сегодня здесь, вместо того чтобы помирать с голоду у себя на родине, а я – уже не мусульманин… Я продукт… продукт проклятия. И еще одним я обязан вам и вашим присным: не могу закончить ни одной фразы без того, чтобы не привести цитаты из ваших авторов. – Он затянулся дымом хукки и полупритворно-полусерьезно загрустил о разбитых надеждах своей юности. Вали-Дад всегда грустил о чем-нибудь: о родине, в которой отчаялся, о религии, в которой изверился, или о жизни англичан, которую никак не мог понять.
Лалан никогда не грустила. Она играла песенки на ситаре, а слушать, как она пела «О павлин, крикни еще раз», было всегда по-новому приятно. Она знала все песни, какие когда-либо пелись: от военных песен Юга, которые побуждают стариков гневаться на молодежь, а молодежь гневаться на государство, до любовных песен Севера, в которых мечи, как рассерженные коршуны, клекочут в паузах между поцелуями, горные проходы наводняются вооруженными людьми, а влюбленного отрывают от его возлюбленной и он все кричит и кричит «ай, ай, ай!». Она умела готовить табак для хукки так, чтобы он благоухал, как Врата Рая, и мягко влек вас через них по воздуху. Она умела золотом и серебром вышивать причудливые узоры и тихо танцевать с лунным светом, когда он проникал в окно. Она знала сердца людей и сердце города, знала, чьи жены верны и чьи изменяют мужьям, знала тайны государственных учреждений – знала их больше, чем следовало бы. Насибан, ее служанка, говорила, что драгоценности ее стоят десять тысяч фунтов стерлингов и что когда-нибудь ночью придет вор и убьет ее, чтобы завладеть ими, но Лалан говорила, что весь город разорвал бы такого вора на куски, а вор, кто бы он ни был, знает это.
Итак, она взяла ситар, села на подоконник и запела старинную песню, которую пела девушка, занимавшаяся ее ремеслом в военном лагере накануне великой битвы, за день до того, как по бродам Джамны потекли красные струи и Сиваджи бежал за пятьдесят миль, в Дели, ведя в поводу туркестанского жеребца и увозя на седле другую Лалан. Это была махратская лаони, и в ней говорилось:
И вот войска из Чимнаджи?
Повел вперед Пешвой,
И Дети Солнца и Огня
Бежали прочь толпой.
А хор подхватывал:
В тюрбане алом их разит
Мечом ездок лихой;
За деньги юный богатырь
Рискует головой.
– Рискует головой, – повторил Вали-Дад по-английски, обращаясь ко мне. – Спасибо вашему правительству, головы наши охраняются, и, обладая преимуществами образованного человека, – глаза его блеснули, – я мог бы стать видным членом местного управления. Возможно, со временем я мог бы даже стать членом Законодательного Совета.
– Не говорите по-английски, – промолвила Лалан, снова склоняясь над ситаром. |