Изменить размер шрифта - +

Мы не пыжились, мы не ставились, даже в костел не успели войти, объясняли сыновья. Лелевич Анджей, самый негодный и напрасный человек во всей округе, но с самым выпущенным на поверхность гонором, стал задирать провинциальных парней, высмеивая их одежду, простые сапоги и неловкую повадку. Мол, чего вы, мужичье сиворылое, кровь собаки безродной, прикатились в святое место! Обиднее всего, что к Лелевичам присоединились и другие. Ромуальд Северинович расспросил фамилии, сверился со своим списком — среди налетевших были и сынки должников, и сами должники. Плохо дело: решили, что при новой власти платить не придется.

Парни ждали от отца решительных шагов, а он задумался. Съездил к ксендзу Бартошевичу, тогда и увидел, что тот слабеет. Ксендз-то на его сторону встал, да только на словах. Объяснил то, что Ромуальд и так понимал. У этих лайдаков, Лелевичей и прочих, не просто национальная гордость из-за польской военной победы, но и прямая корысть, новая власть посечет в мелкую лапшу все долговые счета, если они от неполяка к поляку.

— Наши жиды уже плачут, — закашлялся Бартошевич.

— Но я ж не жид, — жутко пожевал губами Ромуальд Северинович.

— Но и в полнейшие поляки тебе не дадут выйти. — ксендз закашлялся, ему внесли чашечку лечебного питья. — А может, и пробьешься.

Уехал. Ладно. Пока погодим. Драться к костелу ездить не будем. Пока. И векселя попридержим, дела исправятся, не может нормальная власть, какой бы польской она ни была, отменить все долги и правила. Ну, с жидами куда ни шло, им не впервой терпеть, они всегда вывернутся, ну а ему, Порхневичу, за что страдать?

Во время очередной поездки в Волковысск столкнулся в «Империале» с совершенно неожиданным паном Вайсфельдом. Этот мосластый, тяжело ступавший старик с большой белой бородой, презрительным моноклем, в черном костюме из английской шерсти, с такой толстой цепочкой для часов, будто их стрелки показывают особо важное время, Ромуальду Севериновичу нравился, хоть и еврей. Особенно невозмутимой общей манерой. Выправкой, сединой, моноклем — всем.

И даже это отношение сверху вниз Ромуальд Северинович простил твердому джентльмену, он умел признавать значительность в людях. Но простил не без внутренней ухмылки: хочешь превозноситься — превозносись, но ведь если всю картину окинуть — выиграл-то он, мужикошляхтич, а не гродненский торговый лорд. Судя по косвенным признакам, Лев Абрамович эту свою неудачу признал для себя необидной, ни личного, ни коммерческого зла не затаил, вон и Генадю продвинул по службе.

Состоялся обед. Причем состояться ему было трудно. На кухне заведения — пан управляющий виновато и даже удивленно развел руками — ничего нет из пищи, какую можно было бы предложить таким господам. Ромуальд Северинович принес лично из своей коляски решето с яйцами и шмат сала. Цыбуля-то е? И заказал яичницу. Огромную.

— С салом? — немного смутился пан Омулькевич.

— Напшут! — скомандовал мощный гость.

Подали также самогон из Пущи, «фабрика» Волчуновича работала с полной нагрузкой, и теперь можно было не таясь транспортировать в город. Налили в штоф с царским гербом.

Лев Абрамович сначала кашлянул с сомнением, увидев на крахмальной скатерти скворчащую сковороду с раскаленной свининой, но, не сказав ни слова, вооружил руки серебряными инструментами и стал есть с совершенно внеконфессиональным аппетитом. И заговорил о том, что революция прежде ударяет по самым хрупким достижениям цивилизации. Вот, например, гастрономия — никакой возможности нету следовать своим пищевым привычкам.

— Сегодня вам подадут яичницу из двадцати яиц, и больше ничего, а назавтра — кусок конины, а в третий день — каких-нибудь моченых яблок. Ведро. С голоду помереть вроде бы не помрешь, но о маленьких застольных радостях жизни придется пока забыть.

Быстрый переход