Странное существо, право, была эта Марина! Когда будущая свекровь ее, царица Марфа, наотрез запретила патерам латынского закона вход к ней, будущей царице русской и точно так же самой ей не дозволила присутствовать, даже в Троицын день, при католическом богослужении в молельне, устроенной на квартире гофмейстерины, паньи Тарло, Марина рвала и метала, не принимая никаких резонов от царицы Марфы, так что между ними произошла серьезная размолвка. А между тем, к Марусе, русской и православной, она воспылала прежней дружбой; по целым часам могла она болтать с нею о Кракове и Самборе, и с видимым удовольствием рассказывала ей о своих недавних еще сумасбродных выходках. Особенно хохотала она при рассказе своем о том, как, однажды, по окончании охоты, все участники сошли с коней, чтобы усесться за обеденный стол, накрытый под деревьями, а она, разогнав коня, перескочила через стол, так что все ахнули.
— Как тут не ахнешь! — сказала Маруся. — Хорошо еще, что государя-то не было при этом.
— Да! — глубоко вздохнула Марина. — От всего этого мне теперь, кажется, придется отказаться!
Такие порывы веселости, впрочем, нередко сменялись у нее периодами глухого раздражения. Очень неровно было поэтому и обращение ее со своим царственным женихом, который навещал ее в монастыре каждый день и старался угодить ей во всех ее желаниях и прихотях. Так, стоило ей только как-то заявить о том, что надо бы одарить «по-царски» ее родственников и преданных ей людей, как Димитрий преподнес ей шкатулку со всевозможными драгоценными вещами, общей стоимостью до пятисот тысяч рублей. Точно также, по одному ее намеку о неуплаченных в Польше довольно крупных долгах ее родителя, пану воеводе тотчас было отпущено из казны сто тысяч злотых для отсылки кредиторам.
«Но прежде, чем успели увезти эту сумму (говорится совершенно откровенно в дневнике Марины), мы ее несколько облегчили».
После всякого такого «презента» Марина была с женихом пленительно любезна, даже нежна, но при следующем же его посещении делала ему самые капризные сцены.
Всего более досталось ему на другой же день по ее приезде за то, что польские послы Олесницкий и Гонсевский (прибывшие в Москву еще ранее Марины, чтобы поздравить Димитрия от имени короля Сигизмунда с благополучным воцарением) были приняты будто бы не с должным почетом.
— Да помилуй, сердце мое, — оправдывался Димитрий, — принял я их, как подобало, сидя на престоле, в царском венце и порфире, в присутствии патриарха и первых бояр…
— Однако, ты скоро снял венец?
— Да, я встал с престола и нарочно приказал патриарху снять с меня венец, потому что хотел сам указать этому Олесницкому на его непростительный промах…
— Никогда не поверю, чтобы пан Олесницкий допустил себе промах!
— Суди сама: он в приветствии своем назвал меня просто «господарским величеством и князем всея России»…
— Вероятно, по королевскому же приказу.
— Весьма даже вероятно, потому что и в грамоте короля я не был назван, как следовало, цесарским величеством.
— Ну, вот! А ты все-таки прочитал его грамоту?
— Не сейчас. Когда дьяк Власьев, приняв ее от Олесницкого, передал мне, и я увидел, что на ней нет моего цесарского титула, я велел возвратить ее послам…
— И еще с какою-нибудь угрозой?
— Не с угрозой, а с внушением, что «необычайное и неслыханное дело, чтобы монархи, восседая на престоле, спорили с послами; но что король польский, опуская наши титулы, вынуждает нас к тому. Королю Сигизмунду хорошо де известно, что мы не только царь, но и император в необозримых наших владениях, что нет нам равного ни на западе, ни на востоке, не в пример древним царям ассирийским, индийским и императорам римским. |