|
— За мной, Петрусь! — крикнул Курбский своему казачку, только что отпиравшему ворота.
На улице, однако, конные стражники загородили ему дорогу.
— Назад, боярин! До нового приказа не велено пускать тебя за ворота.
Курбскому ничего не оставалось, как возвратиться в дом.
Здесь из «светлицы» (гостиной) выплыла к нему навстречу с низкими поклонами «сама», женщина полная и рыхлая, в нарядном шелковом повойнике, который, однако, в спешке, видно, насажен был набекрень.
— Просим, — указала она ему с глубоким вздохом на лавку в красном углу под великолепной божницей, так и блиставшей золотыми окладами икон и подвешенными внизу пасхальными яичками, и сама же первая грузно опустилась на эту лавку, устланную богатым персидским ковром. — Горе наше, горе!
И новый вздох. Курбский попросил ее рассказать, как все случилось.
— Как случилось? — повторила Платонида Кузьминишна, утирая себе платочком заплывшие жиром глаза. — Степан Маркыч не даром, вишь, сказывал, что иноческая келья давным-давно уже грезилась Машеньке и во сне и наяву, как некая тихая пристань от бурь житейских. Ну, а как засядет тебе этакая мысль гвоздем в голове…
— А странницы твои, матушка, молотком вбили ей еще этот гвоздь! — донесся тут из соседней горницы в полуотворенную дверь сиплый мужской голос. — Здорово, князь! Эки дела-то!
— Здравствуй, Иван Маркыч, — отозвался Курбский, догадавшийся, что это «сам». — Про каких таких странниц говоришь ты?
— Да благоверная моя, изволишь видеть, не по разуму жалостлива, принимает в дом всяких побирушек и убогих…
— Ан и неправда! — запротестовала «благоверная». — Этих-то несчастненьких я только милостыней оделяю…
— И одеваешь, обуваешь.
— Да коли кто гол, как сокол? Не сам ли Спаситель наш велел отдавать ближнему последнюю рубаху! А богомольцев, странствующих людей Божьих, как у себя не приютить?
— Ну, вот и приютила этих двух бродяжек, которых николи допрежь и в глаза не видала!
— Да ведь уверяли ж меня, что идут прямехонько из святых мест, от гроба Господня.
— Верь больше! И оставила, вишь, целый вечер их одних с Машенькой!
— До них ли мне было, Иван Маркыч, сам посуди? Ведь надо ж мне было все приуготовить в доме для дорогого гостя. Кому в голову впадет, что они, бессовестные, тем часом уговорятся с Машенькой!
— Так она ушла вместе с ними? — спросил Курбский.
— Вместе, батюшка, вместе, тихомолочком, так что мы и ахнуть не успели. Толкнулась нонече поутру горничная девушка сперва к Машеньке, потом к странницам: что-то долго не встают? Ан пташка наша с теми воронами залетными вместе вылетела!
— Но куда? Не оставила ли она хоть записочки прощальной?
— Как же, как же, оставила: на столе у нее нашли. У тебя она ведь, Иван Маркыч?
— У меня; а то у кого же?
— Так дай-ка сюда, — показать.
— На.
В дверь просунулась мясистая рука с запиской. Когда Курбский принял последнюю, то увидел на один миг и самого владельца руки. Ростом Иван Маркович был, пожалуй, пониже своего меньшого брата, зато туловищем вдвое его толще, причем тучность его поражала тем более, что он был в затрапезном кафтане нараспашку. Курбскому было, однако, не до толстяка. Он читал и перечитывал записку его племянницы.
«Не кляните меня, мои дорогие! — писала бедная девушка. — Мне один конец — уйти от мира. Буду молиться обо всех вас, а где — и не ищите. |