Изменить размер шрифта - +
Беды никакой, слава Богу пока еще не приключилось. Но… но… зачем было допускать эти вопиющие жестокости с Годуновыми? Чем провинился злосчастный царь Федор, этот светлого образа, чистой души отрок, ко всем столь уветливый, даже к врагам своим, в числе которых был ведь и сам Курбский? Чем провинились его мать-царица и сестра-царевна?.. Да и для чего было тревожить в могиле прах Бориса, что там ни говори, все же законного, избранного самим народом государя, великого радельца и печальника своих подданных!.. Зачем у царя Димитрия по-прежнему это пристрастие к полякам, эти тайные совещания не с боярами, нет, а с секретарем-поляком Бучинским, с обоими патерами-иезуитами: Сераковским и Ловичем? Стало быть, они ему ближе своих русских; стало быть, он не оставил еще намерения обратить весь русский народ в римскую веру, которую сам в тайне исповедует. В народе и так уже ходят толки о том, что молодой царь небрежет стародавними обычаями предков: перед обедом не молится святым иконам, после трапезы не умывает рук и не почивает… Что-то из всего этого еще выйдет?..

Такие-то мысли проносились в голове Курбского, когда он, в свите царской, ожидал, вместе с царем, прибытия царицы-инокини Марфы. Но была еще одна причина его подавленного настроения, — причина, в которой он сам себе не хотел признаться: сомнение относительно царского происхождения Димитрия, запав раз в его душу, не заглохло и заставляло его с безотчетным недоверием следить за каждым шагом, за каждым словом молодого государя. Это недоверие невольно, должно быть, прорвалось и в его обращении с Димитрием, потому что тот, в свою очередь, догадываясь, видно, что Курбский уже не так беззаветно ему предан, сам стал его видимо чуждаться. Но сегодня сомнение должно было, наконец, разрешиться: признает или не признает царица Марфа своего воскресшего из мертвых сына?

Димитрий, как всегда, вполне владея собой, озирался кругом с светло радостной улыбкой, как бы вызывая всех своих верноподданных принять участие в его сыновней радости; но от Курбского не могла укрыться нервность его движений, а также и то, что он точно избегал заговаривать с окружающими, чтобы звуком или дрожанием голоса не выдать своего глубокого душевного беспокойства.

Тут в отдалении, откуда ожидалась матушка-царица, заклубилась снова пыль, и ожидающая толпа, как море, заволновалась, заколыхалась.

— Едет, едет! — повторялось тысячами уст.

Сквозь пыльное облако засверкали на солнце сперва бердыши передового отряда стрельцов, затем и золотая царская колымага.

Тут и сам Димитрий не совладал с своим нетерпением и двинулся навстречу. Перед колымагой он соскочил с коня и с обнаженной головой преклонил колено. Царица-инокиня из колымаги простерла к нему руки — и они очутились в объятиях друг у друга. Но сердце матери не вынесло слишком сильного потрясения: припав вдруг к плечу сына, царица судорожно разрыдалась.

Сцена эта была так умилительна, что вызвала сочувственные слезы и на глазах всех зрителей.

Когда царица несколько успокоилась, царственный сын посадил ее обратно в колымагу и подал знак, что шествие может опять тронуться. Сам он уже не сел на коня; идя пешком, с непокрытой головой, рядом с колымагой, он не выпускал руки матери, протянутой к нему из колымаги. Они о чем-то говорили меж собой — о чем — никому нельзя было расслышать, потому что трубачи, литаврщики и барабанщики приложили теперь все старания, чтобы возможно громче заявить и свое собственное сочувствие. Но оба — сын и мать — так и сияли счастьем, поглядывали друг на друга с такою любовью и нежностью, как будто хотели вознаградить себя за все время долгой разлуки.

«Неужто и это притворство? — спрашивал себя Курбский. — Нет, нет, так не притворяются…»

 

Глава девятнадцатая

ЧЕГО ЕМУ И ВО СНЕ НЕ МЕРЕЩИЛОСЬ

 

Когда царица-инокиня садилась опять в колымагу, сидевшая там другая женщина в черном, без сомнения, такая же монахиня, протянула ей оттуда руки.

Быстрый переход