Александр Грин. На острове
Три человека сидели у пылающего костра и молча отдавались своим мыслям, следя глубоко ввалившимися глазами за игрой света, пестрившего ночную траву яркими отблесками.
Костер горел у самого подножья отвесной скалы. Шагах в двадцати плескалось море, тихое и сонное, еще недавно выбросившее на этот неприветливый остров трех человек: двух матросов и корабельного повара.
Повару еще было дело, пока оставались кой-какие консервы и мешок с кофе, но теперь и он превратился просто в голодающего человека, потому что дичи на острове не было.
Одного звали Буек, потому что он был всегда вял и малоподвижен; другого — Перец за остроту языка и находчивость; а повар был мулат и не имел никакого прозвища. Звали его Ральф.
Послушаем разговор голодных и одиноких, потому что в незначительных фразах могут проскользнуть искры отчаяния и пламя страха перед неизвестным, повисшим на носу будущим.
— Ральф, — сказал Перец, — я помню, как хорошо ты варил бобы с салом и жарил вяленую баранину. Теперь у всех подвело животы, но, клянусь нашим погибшим судном, — жалок ты со своим искусством теперь так же, как жалок я с моим умением плести маты. И от этого нам невесело.
Мулат тихо блеснул зубами.
— Будем кушать, — сказал он. — Человек должен кушать, без пищи человек может умереть. Я хочу есть, я мучаюсь.
— Не могу больше терпеть, — сказал Буек, — потому что прошло уже шесть дней. Я не мог бы, пожалуй, встать с места.
Каждый посмотрел на двух остальных. Кожа лиц сморщилась, собралась в серые складки, тонкие шеи тряслись от голода, и безумно блестели глаза, отражая пламя, смерть и отчаяние.
Сон одолел всех, костер погас, неровное дыхание спящих смешивалось с плеском прибоя, холодный ночной ветер припадал к земле, ворошил холодную золу и убегал прочь.
Первым проснулся Буек, вздрагивая, как собака; он неподвижно лежал ничком, уткнув лицо в паузу морской блузы, и думал о семье, отделенной от него тысячами морских и сухопутных миль. Ему было горько, страшно и голодно.
И, так же думая, что другие спят, проснулся Перец. Он лежал ничком кверху, смотрел на огоньки звезд и вспомнил, что сегодня сочельник. Рождество показалось ему неприятной, неуместной иронией. Ему было горько, страшно и голодно.
И третьим, клацая зубами от холода, проснулся мулат. Он тихо выл, плакал; его обжорливый, кипучий организм более всех страдал от ужасного, вынужденного поста, и то звериные, то детские мысли вспыхивали в мозгу, измученном страхом и голодом.
Простим ему то, что совершалось в его душе, потому что никто из нас не может поручиться за себя, чувствуя спазмы в желудке и дрожь в ногах. Повар сунул в карман руку и вынул нож.
Никто не слышал его движений, они были бесшумны и мягки, как шаги кошки или полет стрижа. Пошатываясь, он подошел к Перцу, нагнулся, глубоко вздохнул, и в тот же момент рука матроса сжала его горло судорожным, быстрым движением. Мулат сел, нож выпал из его пальцев, тускло сверкнули белки глаз. Перец выпустил повара.
— За что, Ральф? — спросил он, дрожа от бешенства.
Повар перевел дух. Сидя перед Ральфом, он тихо покачивался из стороны в сторону и плакал беззвучными рыданиями, прижав ладони к ушам, как оглушенный взрывом. Буек, прибежавший на шум, спросил:
— Что здесь, Перец?
— Я есть хочу, понимаете?.. — стонал мулат, и грудь его вздрагивала от плача. — Я голоден, я не могу больше терпеть, я хотел убить вас. Что я могу сделать? Убейте меня.
Долго молчали все трое, и молчание их было безнадежно, безгневно и сиротливо. И каждый думал о том же, о чем думал мулат.
— Он прав, — сказал Буек, — нет выхода, а умирать — так с пользой. |