Тем разительней эта последняя фраза, устанавливающая невозможность писать о столь ужасных вещах и особенно промежуток между ней и предыдущей записью: движемся дальше. И я хотел бы надеяться, мне бы очень хотелось, чтобы в этом промежутке читалось произнесенное братом «нет», non servo, как уведомление об отказе от послушания, который требует куда большего мужества, чем взрывами пробивать в укреплениях бреши для прохода танков. Это было бы мужество, которое ведет к обособлению, к боли и гордости одного, отдельного человека.
Боль и смерть считались определяющими и неотъемлемыми компонентами героики: готовность человека переносить боль и стойко принять смерть. Принятие боли как самоутверждение жизни, которая осознанно себя направляет и собой рискует, в противоположность обывательскому уюту и трусливой посредственности.
Японский генерал Ноги, с удовлетворением принявший весть о гибели собственного сына. Однако уже и в те времена героика со всеми своими напоказ выставляемыми атрибутами — шпагами, кавалерийскими сапогами и шпорами, кинжалами люфтваффе — выглядела штукой несовременной и даже сомнительной. Кинжал офицера люфтваффе, еще одно воспоминание: отцу в отпуске пришлось покупать себе новый, потому что, когда он садился в поезд, кто-то из солдатни, один из этих пролетариев, якобы из вежливости, а на самом деле исключительно из подлости, чтобы насолить пижону-офицеру, захлопнул за ним дверь вагона — и погнул кинжал.
Самое поразительно при чтении «В стальных грозах» Эрнста Юнгера и, пожалуй, самое захватывающее — это искренность в самовыражении сознания, для которого смертельная отвага, долг, самопожертвование все еще абсолютные ценности. Не только социальные ориентиры, но именно ценности, которыми — в совместной борьбе — когда-то, трансцендентно, будет преодолен нигилизм. А вот что это мужество, этот долг, это послушание оказались одновременно ценностями, при помощи которых, благодаря которым дольше проработали фабрики смерти, даже если ревнители ценностей об этом не знали — хотя могли бы знать, — вот этого мой отец никогда не мог и не хотел уразуметь. Это был вопрос, которым отцовское поколение даже не задавалось — как если бы в их сознании для его постановки не было соответствующих инструментов — и на который, когда вопрос звучал со стороны, ответа не было, одни отговорки.
Перемены в отце. Потолстел, лицо заплыло, в нем появилась алкоголическая одутловатость. Куда подевалась его подчеркнуто прямая осанка — подбородок на уровне подворотничка, — он обрюзг и как-то весь осел. Не носил больше галстуков, ходил с расстегнутым воротником, чтобы легче было дышать. У него и вправду стало пошаливать сердце, появилась одышка, он курил, пил, спать ложился в два-три ночи, утром выходил из спальни в одиннадцать, а то и к полудню, с похмельным, помятым, серым лицом. Из клиенток, которые приходили специально ради него, к нам теперь заглядывали лишь очень немногие, и то в основном не покупать, а что-нибудь починить или переделать.
Я сверился со своим рабочим дневником: действительно, первый разрыв роговицы в правом глазу случился у меня, когда я читал книгу Браунинга «Совершенно нормальные солдаты».
Интересно, если бы брат уцелел — что бы он сказал про книгу «Совершенно нормальные солдаты»? Как бы вообще относился сегодня к своему военному прошлому? Состоял бы в каком-нибудь из объединений бывших фронтовиков-эсэсовцев? Что бы сказал он сегодня, прочтя вот эту собственную фразу: 75 м от меня Иван курит сигареты, отличная мишень, пожива для моего МГ.
А что бы он, отец, сказал? Взял бы вообще в руки такую книгу?
Я пытаюсь до него дозвониться, мне срочно надо что-то ему передать, еще во сне я удивляюсь: как это я должен что-то передать, а что — не помню? Не помню и того, кто дал мне это поручение. |