Вырыпаева занимает только ритм, только сценическое движение, только сплетение стилистики русской частушки со стилистикой Ветхого Завета. Вещи не имеют причин, поступки – поводов, слова – смысла. Сумасшедший дом для него – нормальная сценическая площадка, не хуже всякой другой.
Потом, значит, случился «Июль», о котором теперь тоже очень много спорят, а спорить, по-моему, совершенно не о чем, потому что не надо судить художника по правилам эпохи, которую он закрыл. В «Июле» на первый план выходит уже откровенное безумие, бал тут правит чистая патология, но обращать внимание на бесчисленные убийства, совершаемые героем-маньяком, а также на всякие мелкие натуралистические детали вроде окровавленной картонки, в которой спит бомж, или зловонного погреба, в котором прячутся трупы,- бессмысленно. Все равно что ужасаться мясоразделочным работам в прозе раннего, еще до-мистериального Сорокина. Это же все не с живыми людьми происходит, а с персонажами советского масскульта. Ну и у Вырыпаева не живые люди, не настоящие сумасшедшие и тем более не маньяки. Это ритмически организованная речь, с помощью которой автор и исполнительница (та самая Полина Агуреева) воздействуют на подсознание зрителя.
То есть вовсе отказаться от морали у них, конечно, не получается. Они ведь рассказывают про все эти ужасы с сознательным расчетом, чтобы зрителя серьезно припугнуть. И в «Эйфории» дом поджигают по-настоящему, и палец отгрызают по-настоящему, и беззаконных любовников убивают тоже вполне реалистически. Но все это происходит так красиво и так спокойно, и так аморально – даже имморально,- как землетрясение. Моральные категории упразднены. И вот этим-то шоком он и прибивает зрителя по-настоящему: не смертью героя, а именно смертью морали. Ее нет больше. Есть то, что ему кажется фреской. Ну кто станет всерьез оплакивать гибель героя эпоса? В эпосе гибнут не для того, чтобы вы пожалели или ужаснулись, а исключительно чтобы было красиво.
Сейчас Вырыпаеву нужно беспрерывно работать на повышение. Ему требуется все новая, все более жестокая патология – чтобы уж совсем по-сорокински. Только у Сорокина все время чувствовалась пародия и не было этого гибельного налета «новой серьезности». А у Вырыпаева все очень, очень серьезно. Как и подобает варвару. У него чувства юмора, по-моему, нет вообще – или было, да сплыло. Он поверил, что совершил в мировой драме великий переворот. И он его действительно совершил – важно только помнить, что это переворот, так сказать, в гробу. Что это пиршество на руинах. А потому и говорить здесь о великой эстетической заслуге довольно сложно – потому что обращение к срамному низу или к трепещущему зрительскому животу бывает временами эффектно, но оно требует все более и более сильных ударов. Если надоело играть на пианино, можно поколотить по крышке,- но колотить придется с нарастающей силой. Потому что это музыка бывает разнообразна и богата, это музыка способна развиваться, усложняясь и упрощаясь,- а битье по крышке пианино, стулу пианиста или его собственной груди довольно монотонно, если честно. В конце концов придется поджечь театр.
И ведь самое обидное, что Вырыпаев может иначе. Он достаточно владеет словом, чтобы создавать истинно поэтические конструкции,- вот хоть такую, из замечательной пьесы «Город, где я»:
«Житель: Все началось с того, что в наш город пришли ангелы с черными узелками за плечами. Они были унылы и неказисты. Они были такие унылые и такие неказистые, что жалко было на них смотреть.
Ангелы виновато пожимают плечами.
Вот вы нам скажите, ангелы, почему вы такие унылые и такие неказистые, и почему вы?
1 Ангел: Мы ищем.
2 Ангел: Ищем.
Житель: Вот, посмотрите, перед вами ангелы, которые ищут.
1 Ангел: Ищем.
2 Ангел: Ищем контрапункт.
Житель: Словом, началось все с того, что в наш город пришли два унылых и неказистых ангела, которые искали контрапункт. |