С рассвета и до середины утра здесь всегда было много куропаток, и прямо из-под ног Джимса и Вояки, громко хлопая крыльями, в воздух поднялся целый выводок. Обращенный к Ришелье склон холма порос кленами, они по колено усыпали землю опавшими листьями. За кленами виднелся густой бордюр малинового сумаха, бегущая через него тропинка и вершина холма, где Джимс и его родители всегда задерживались, чтобы полюбоваться чудесной землей, подаренной королем Франции своему верному вассалу Тонтеру.
Джимс достиг вершины, и искру окрепшей было надежды поглотила внезапная тьма.
Тонтер-Манор больше не существовал.
Тонкий, стелющийся во все стороны туман окутывал равнину. Его невесомая пелена пала на землю, чтобы скрыть от глаз ужас случившегося. Сам по себе он не вызывал отвращения — паутинообразный многоцветный занавес едкого дыма, колеблющийся в лучах солнца; ткань, причудливо и лениво сплетаемая из белесых спиралей, поднимающихся над местами, где еще недавно стояли строения Тонтера и его фермеров. Из многочисленных построек сохранилась только одна. Не было больше господского дома. Не было церкви с амбразурами. Не было домов фермеров за покосами и нолями. Сохранилась лишь мельница с большим ветряным колесом на самом верху. Колесо медленно вращалось, издавая жалобные звуки, и их слабые отголоски долетали до Джимса. Больше ничто не нарушало тишину.
Глядя вниз, Джимс видел, как ветер слабо колышет пелену дыма, погребальным саваном лежащую на земле, принявшей смерть. И, впервые за эти страшные часы забыв об отце и матери, он подумал о той, кого знал и любил очень давно. О Туанетте.
Под пеленой дыма не было заметно признаков жизни, никакого движения, кроме мерного вращения мельничного колеса. Просторное пастбище, спускающееся к реке, опустело. Коровы, лошади, овцы пропали. Всюду, насколько хватало глаз, царило полное запустение. Смерть прошла здесь так же стремительно, как и нагрянула, и никто из врагов не задержался, чтобы упиться торжеством победы.
Как несколько часов назад, стоя на опушке Большого Леса, Джимс искал глазами тело, боясь узнать в нем мать, так искал он теперь Туанетту. Только сейчас у него не было ни надежды, ни страха. Их сменила уверенность: Туанетта мертва. Как и у его матери, у нее насильственно отняли жизнь и — красоту. Волна ярости захлестнула Джимса, ее кипение было под стать безудержному, неистовому полыханию красок в малиновых шапках окружавших его кустов. Ярость росла в нем с того момента, когда он опустился на колени перед телом отца; на время она растворилась в безмерности горя, когда он отыскал тело матери; исполнила его безумием, когда на рассвете он закрыл их лица. Но тогда Джимс не мог определить овладевшее им чувство. Теперь же он знал, почему его рука так крепко сжимает английский томагавк. Он хотел убивать. И страшное это желание оставляло его совершенно хладнокровным, не побуждало во весь голос бросить вызов противнику или стремглав броситься в неизвестность. Обуявшая его страсть опаляла душу, но не трогала сердца, звала к отмщению не отдельному человеку и даже не группе людей. Джимс не задумывался над сущностью своего порыва, его не интересовало, имел ли он в основе своей некий глубинный смысл или был попросту нелеп. Он перевел взгляд с клубящейся дымом равнины на берегу Ришелье к югу — туда, где сверкали на солнце воды Шамплена, и рука, державшая томагавк, задрожала от только что проснувшейся жажды крови — крови, текущей в жилах народа, который с этого дня и часа Джимс возненавидел всей душой.
Спускаясь в долину, Джимс почти не замечал жалобного скрипа мельничного колеса. Он забыл страх и не считал нужным прятаться — смерть не станет возвращаться туда, где уже произвела столь полное опустошение. Но когда он подошел ближе, мельничное колесо принялось со странной настойчивостью высекать из тишины одну и ту же ноту. Словно зовя кого-то, она поплыла над обезлюдевшим простором: не столько жалоба изголодавшегося по смазке железа и дерева, сколько голос, обращенный к Джимсу. |