— Эх, Ефим! — в сердцах выкрикнул Собакарь.
Вятцы уже предчувствовали победу. Вот сейчас, пока казачьи пушкари заряжают пушки, они навалятся на казаков и сомнут их.
Но вдруг из леска, рассыпавшись лавой, во фланг наступающей пехоте хлынула казачья конница. Вятцы дрогнули, попятились.
— В сабли! — зычно крикнул Дикун, и степь ощетинилась кривыми казацкими саблями и короткими пиками. Столкнулись две живые стены. Стрелять некогда — кололись штыками и пиками, рубились саблями…
Версты две по пятам теснили вятцев казаки. А ночью изрядно потрёпанный полк, забрав в Ирклиевской все подводы, отступил на север.
•
За станицей колючие кусты терновника, пожелтевшие метёлки пырея, вытянувшийся в человеческий рост будяк–татарник. Любит Анна слушать степную тишину.
С кургана видна вся станица и далёкая, до горизонта, степь. Из‑под ладони Анна всматривается туда, где в голубой дали волнами переливается светлое марево — словно вода колышется.
В той стороне — ходили по станице слухи — шёл бой между казаками и солдатами.
— Господи, — молится Анна, — убереги его от пули вражьей, от штыка острого!
Горячие губы её шепчут не мужнее имя…
Горькая бабья доля. Не лежит у Анны к Кравчине сердце. А он чует это. Совсем не стало от него жизни, как умерла свекруха и побывал в станице Котляревский. Не сходили с тела Анны синяки.
Летит горячая бабья молитва к высокому, равнодушно–синему небу, но дойдёт ли до господа?
Федор…
Не раз бессонными ночами желала Анна одного — встретиться с ним.
«Повидать бы, а тогда — пусть смерть приходит!» — подумала она и запела тоскливо:
Оборвала песню, испугалась. Несколько всадников рысили к станице. Они были ещё далеко и казались чёрными пятнышками на серой дороге.
«Григорий, — мелькнуло у Анны, — Он, проклятый».
Больше месяца не было Кравчины в станице, с того дня, как начался бунт. А вчера тайком заезжал один из Хмельницких и передал Анне, чтоб ждала мужа, скоро, дескать, пожалует. И в груди её тогда все словно оборвалось.
Задыхаясь, сбежала она с кургана и через огород — к хате. Стала у окна.
Вот всадники выехали на улицу.
«Господи!» — шепчет Анна.
Впереди на сером жеребце едет Дикун — суровый, загорелый. За ним — какие‑то незнакомые казаки. Всей гурьбой они въехали во двор к Ковалю и, привязав лошадей, вошли в хату кузнеца.
Сердце у Анны стучало на всю комнату. Она долго стояла у окна, прижав ладони к горячим щекам…
В хате у Коваля пили до поздней ночи. Все были хмельные. Шум, гомон. Перекрывая голоса, Шмалько басил:
— Вытряхнем душу из старшин да подстаршинников. Не спасутся и в Усть–Лабе!
Собакарь обнял за плечи Дикуна.
— От пожара, от потопа, от злой жены, боже сохрани! — подражая дьякону, пропел Половой и опрокинул в рот кружку горилки.
— Слушайте, браты–товарищи, — встав во весь рост, пророкотал Осип, и все разом умолкли. — Слушайте, браты–товарищи, — снова повторил Шмалько, — пью я за честь казацкую, за волю нашу.
— Доброе слово Осип сказал. За волю! — Все шумно выпили и разом заговорили.
Немного погодя Дикун встал, вышел на кухню. Жена Коваля возилась у печки. Она повернула к Федору раскрасневшееся лицо.
— Может, отдохнёшь? Я постелю…
— Нет, на воздух выйду. — Накинув свитку, Федор уже с порога спросил: — А где Кравчина живёт?
Хозяйка подошла к нему и, вытирая руки о край фартука, ответила:
— Следующая хата. — И добавила: — А может, не пойдёшь?. |