|
15 часов
Я не перестаю пережевывать грустные мысли. Сидя в одиночестве за столом, я едва притронулся к обеду. Я заметил, что на мой стол участливо косятся люди. Многие из них повторяют про себя: «Бог троицу любит». И право слово, я охотнее согласился бы исчезнуть, чем носить в себе грусть, омрачающую существование. Потому что мне и вправду грустно. При мысли, как ловко Люсиль все провернула, я леденею. Ловкость, а главное — дух решимости, поскольку и в случае с Жонкьером, и в случае с Вильбером ей пришлось импровизировать. Присоединившись на террасе к Жонкьеру, она наверняка не знала, что сцена закончится трагически, однако, не потеряв голову, тут же, на месте, придумала трюк с очками. То же самое произошло, когда Вильбер застал ее в моих объятиях, — она не колеблясь придумала выход из положения. И какой!
Прежде всего она достала соответствующее лекарство, что было ей относительно легко — она либо воспользовалась рецептом мужа, приписав туда еще одну строку, либо просто-напросто взяла рецепт в комнате Вильбера. Два убийства, замаскированные под несчастный случай, да так, что не придерешься. Не будь я уверен в том, что на Жонкьере в тот вечер были очки… я бы и сам не поверил в эти «случайности». Временами я даже продолжаю в них верить и чувствую, как шатко здание, сложенное мною из гипотез, но мне так нужно убедить себя, что Люсиль невиновна.
Целую неделю мы почти каждый вечер ужинали вместе. И ни разу своим поведением она не предоставила мне ни малейшего повода, способного пробудить во мне подозрения. Неоднократно мы говорили о Вильбере. Она первая сокрушалась по поводу такого ужасного конца, не скрывая того, что смерть Вильбера нам на руку. Но я говорил это и сам — и в тех же выражениях. Обычно угадываешь по неприметному тону голоса, выражению лица заднюю мысль, опровергающую фальшивую искренность слов. Но я не приметил ни малейшего притворства. Мне казалось, что довести притворство до такого совершенства просто невозможно. Правда, я совсем недавно сделал вывод о предполагаемой виновности Люсиль. Раньше, когда я доверял ей, я слушал ее без предубеждения. Отныне я буду держаться начеку.
В конечном счете ведь Арлетта тоже умело скрывала от меня правду, и до самого последнего момента я ничего не видел, ничего не понимал. Когда я с ней прощался, она уже давно приняла решение уехать, а мы нежно, как влюбленные, обнялись перед разлукой, и она даже сказала: «Возвращайся скорее!» Почему бы и Люсиль меня не обманывать? Может, лучше все выяснить? Может, достаточно спросить ее без обиняков: «Почему ты избавила нас от Вильбера?» Ну а допустим, она бы ответила: «Чтобы нас не разлучили». В чем бы я смог ее упрекнуть?
И потом, разве мне не навсегда заказано ее допрашивать? Да, мы пообещали говорить друг другу все, тем не менее, раз мы любовники лишь на словах, в полной откровенности, подкрепляемой сообщничеством плоти, нам отказано. После любви — да, я мог бы сказать ей: «Я все понял: и в отношении Жонкьера, и в отношении Вильбера, и, как видишь, это абсолютно ничего между нами не меняет. Не будем больше об этом думать!»
Но та же фраза, однако произнесенная бесстрастно, прозвучала бы намеком на обвинение, и Люсиль — такая, какой я ее знаю, — могла взбрыкнуть. А ведь самая пустяковая ссора — именно потому, что мы уже пережили возраст, когда мирятся на подушке, — рискует привести к непоправимому.
Остается узнать, не этого ли непоправимого я и страшусь? И честно говоря, не знаю. Эта женщина — дважды преступница, так имею ли я право продолжать наши отношения? Да плевать мне на право! Люсиль помогает мне жить — и это самое важное. Виновна? Невиновна? Я не присяжный заседатель. Судебное разбирательство — не мое дело. А главное — я ни за что не должен дать ей почувствовать, что подспудно веду расследование. |