У этой слишком подвижное лицо, слишком энергичная мимика. И глаза очень живые и очень трезвые. Для женщины – слишком трезвые. Неги – вот чего ей недостает…
– Нина очень черная, ты не находишь, Петя?
«Старая дура, вот ты кто».
– Это называется – брюнетка, Анна Борисовна, – сухо ответил он.
– Да, слишком черная. Но для живописи это хорошо, – добавила старуха.
Матвей поднял голову и улыбнулся жене.
– У меня цыгане в роду, – спокойно пояснила Нина.
– А, понятно, почему вы так красиво, так самозабвенно курите… Но цыганки прежде курили трубку. Вы попробуйте, получится оригинально… А я никогда не была ханжой. Я и пила бы, и курила, но у меня всю жизнь было слабое сердце.
– Со слабым сердцем до вашего возраста не доживают, – заметил Петя едко.
Нина ходила вдоль стеллажей, уставленных скульптурами.
– Это Паустовский? – спрашивала она. – Верно? – И удовлетворенно кивала. – А это Брюсов. Да? Он позировал вам? В каком году?
– А черт его знает, не помню, – отвечала старуха, не поворачивая головы.
– Паустовский – в пятьдесят девятом, Брюсов – в двадцать первом, – сказал Петя.
Он ненавидел, когда старуха прикидывалась, будто ей все равно, что думают о ее работах. Впрочем, он несправедлив: старуха никогда не прикидывается ни перед кем. Она естественна в любых обстоятельствах. Просто сейчас она поглощена таинством сотворения портрета. Она позирует великому Матвею.
– Черт! – пробормотал Матвей, хмурясь. – Темно… На сегодня – все, Анна Борисовна. – Он помедлил, положил на холст еще два мазка и, яростно оторвав кусок газеты, принялся скрести мастихином палитру.
Нина остановилась за его спиной и долго глядела в холст.
– Плохо, плохо… И эта кофта ядовито-зеленая! – добавил Матвей. – Анна Борисовна, неужели другой нет?
– Нет, милый. Вы же знаете, я – женщина-урод, никогда не интересовалась тряпками. Это, разумеется, патология. Нина, вы интересуетесь тряпками?
– Конечно!
– Ну а я всю жизнь была уродом. В Париж приехала в старой юбке, вывезенной из Ростова.
Вообще одета была, по всей видимости, ужасно. Носила я тогда две косы, а со лба свисала длинная прядь. Когда по утрам шла в студию – лепить, то рабочие на Монпарнасе часто хватали меня за эту прядь и весело предлагали: идем со мной спать. Представляете, на кого я была похожа!..
– В каком году это было? – живо спросила Нина.
– Это было… Вы будете смеяться – это было в четырнадцатом году… Матвей, ну покажите же портрет!
– Да там еще смотреть не на что, Анна Борисовна! – Он действительно был недоволен портретом. Матвей, как и старуха, никогда не прикидывался. Он неохотно снял портрет с этюдника и поставил на пол, к столу, против окна. И отошел опять – чистить палитру. Старуха нащупала палку, тяжело поднялась с кресла и, доковыляв до раскладушки, опустилась на нее, шумно дыша. Минут пять она молча разглядывала подмалевок.
– Смотрите-ка, это рыло еще что-то о себе воображает, – бормотала она, всматриваясь в свое лицо на портрете. – Да… рука Матвея уже видна… Нина, вы знаете, что Матвей – гений?
– Других не держим, – ответила та невозмутимо.
– Анна Борисовна, я же просил! – поморщился Матвей.
Он не кокетничал. Кажется, этими вечными провозглашениями Матвеевой гениальности старуха осточертела ему.
– Да, гений, – твердо продолжала старуха, не обращая внимания на его гримасу. – Художник масштаба эпохи Возрождения.
Матвей вдруг засмеялся невесело и выбил короткую чечетку на гулком цементном полу мастерской.
– Ладно, – сказал он, – не выпить ли чаю по этому поводу?
– Петька, поставь чайник! – велела старуха. |