«Вот был бы кошмар! — подумала она, испуганно приткнувшись спиной к холодной стене. — Тут и ноги переломать недолго! Нет, теперь буду ездить только на лифте!»
Она двинулась дальше, осторожно нашаривая ногой ступеньки, как если бы была инвалидом или беременной женщиной.
Выйдя на улицу, Алена на мгновение задержалась около подъезда, запоминая номер дома. «11, 11, И! А вовсе не 9а!» — твердила она самой себе. Затем отправилась к станции метро, чувствуя себя почти счастливой оттого, что никакая мадам де Флао ее уже не догонит, и словно бы впервые наконец-то осознав, что она в Париже — в Париже! — и солнце светит мягко, и опавшие с платанов листья, те самые les feuilles d'automne, о которых так чудесно поет Ив Монтан, шелестят под ногами, и журчит фонтан на крохотной площади, и отбивает шесть раз колокол в прелестной церкви Святого Менарда, и проносится мимо на велосипеде красивый загорелый парень, посылая ей обольстительную улыбку, а мужчина постарше, но тоже очень симпатичный, сидящий за столиком бистро, играет глазами, глядя на нее поверх радикально-зеленого бокала с коктейлем «Дьявольская мята»…
«Пациент скорее жив, — подумала Алена, отвечая на взгляды взглядами, на улыбки улыбками, на игру игрой (это так же естественно в Париже, как здороваться, извиняться и благодарить), а потом останавливаясь около лотка и покупая любимое мороженое 1е rhum avec le raisin (то есть ром с изюмом) в красивом вафельном виточке. — Да, пациент скорее жив, во всяком случае, сегодня. Ну, спасибо и на том!»
И она пошла дальше давно забытой танцующей походкой, ощущая локтем край томика, лежащего в сумке, но даже не представляя, что уносит с собой.
Впрочем, сейчас, по прошествии более чем полутора десятков лет, минувших с тех пор, как я покинула Россию, многое уже подернулось пеплом. И когда по просьбе моего сына я начала этот пепел ворошить, я вдруг обнаружила, что тлеющие искры, замелькавшие перед моим внутренним взором, — это не люди, на моих глазах погибшие, не страшные случаи жестокости красных (да и жестокости белых!), которые меня когда-то потрясали и заставляли разувериться в божественном происхождении и высшем предначертании человека, не какие-то возвышенные мысли (да и вряд ли я способна мыслить столь уж возвышенно, ну кто я такая, не философ ведь, а самая обычная женщина, попавшая в необычные обстоятельства.., но в те времена обычных обстоятельств просто не существовало, ведь время было extraordinaire, surnaturel , как любят говорить французы) — словом, не что-то глобальное, а события, которые так или иначе трогали именно мои душу и сердце, ранили их или радовали. События мелкой, частной, личной женской жизни.
То, что касалось именно меня, моих чувств, моих радостей и страданий.
Когда я попыталась рассказать моему сыну, о чем именно хочу написать, он сначала рассердился. Он непримирим и не столь склонен к христианскому всепрощению, как я. Это моя вина, конечно… Но в конце концов он пожал плечами и сказал: «Хорошо, пиши, о чем ты хочешь. Мои потомки должны знать и это. Ты всегда говоришь, что не существует людей абсолютно плохих или абсолютно хороших, в каждом из нас много намешано и от Бога, и от дьявола. Я в это пока не верю, но, может статься, жизнь заставит поверить. Тогда я перечитаю твои memoires и взгляну на все другими глазами. Сомневаюсь, что так будет, но.., кто знает?»
Вот после того, как я получила от четырнадцатилетнего мальчика такое мудрое благословение, я и села за письменный стол и положила перед собой стопу бумаги. Сейчас плохо верится, что я способна буду собрать воедино все те мысли и слова, которые начали беспорядочно мельтешить в моем сознании, выстроить по порядку все те образы и картины, которые заметались передо мной, как бы в сломанном волшебном фонаре. Но уж надо с чего-то начинать! С чего? Как водится в мемуарах, с далеких предков? Мне хотелось бы написать историю моей семьи, которая этого заслуживает, однако она принадлежала России, коей больше нет, и писать о ней — значит вызвать в себе боль оттого, что я никогда не смогу прийти к дорогим мне могилам. |