В школу согнали девок наших, иных прямо волоком тянули по снегу. Измывались над ними, сколько хотели, а потом трех из них - Марфу Солохину, Дуняшку Пилипенко и молодую замужнюю бабу из соседнего поселка - убили там же, в школе, вытянули их во двор и сложили возле крыльца крест-накрест.
Всю ночь немцы шастали по дворам, птицу, скотину резали, заставляли женщин стряпать им, по сундукам, по кладовкам шарили... Ну как во время пожара было в деревне! Скотина ревет, собаки воют, девки голосят по мертвому. От этого шума на двор было ужасно выйти, право слово!
К утру угомонились. Вышел я на рассвете за калитку. Гляжу - сосед мои, Трофим Иванович Бидюжный, лежит возле колодца убитый, и ведро возле него валяется. Убили за то, что ночью вышел воды зачерпнуть, а по немецким законам мирным жителям ночью и до ветра выйти не разрешается. Утром они еще одного, хлопчика 12 лет, застрелили. Подошел он к ихней мотоциклетке поглядеть - ребятишки-то ведь до всего интересанты, - а немец с крыльца прицелился в него из револьвера - и готово. Мертвых хоронить не разрешали. Матери-то каково было глядеть на своего сынишку. Глянет из окна, а он лежит около сарая, снегом его заносит, глянет и упадет наземь замертво. Водой ее домашние отливают. Видал и я его, когда на собрание нас сгоняли. Шел мимо и видал... Что же, лежит малое дите, согнулось калачиком и к земле примерзло. Девки возле школы лежали: юбки поверх голов завязаны телефонной проволокой, ноги в синяках. Кому надо мимо школы проходить, стороной, обходят. Только тогда и прибрали убитых, когда эта часть ушла...
Старик рассеянно взял предложенную ему папиросу, повертел ее в руках и после короткого молчания продолжал рассказ.
- У меня в хате четверо квартировали. В первый же день зарезали супоросую свинью и двух овец. Что тут пожрали, а остальное с собой увезли. Овчины и то забрали. По сундукам, по кладовке с утра начали шарить. Что им было подходящее - забирали. Много добра с собой увезли, а в последний день дошла очередь и до моих валенок. Оделись они выступать, машины позавели, и тут один из них, высокий такой, с нашивкой на рукаве, указывает на мои валенки и рукой помахивает - снимай, мол. Жалко мне стало лишаться последней обуви, начал я их просить, а этот, с нашивкой, сукин сын, побелел весь от злости, как схватит винтовку, штык мне к горлу приставил и орет что-то. Старуха моя в слезы, шумит мне: "Сыми! Сыми скорее, а то убьет он тебя!"
А я оробел, молчу, нагнуться не могу, только и подумал: "Вот и конец мой".
Ногой ударил меня немец в живот, упал я на лавку, не вздохну. Зеваю ртом, а воздуха никак не наберу, даже в глазах потемнело... Старуха ко мне подскочила, проворно, как молодая, сняла с меня валенки и протягивает немцу. Он было еще раз замахнулся на меня, колоть хотел, но увидел у старухи в руках валенки и чего-то смилостивился. Взял валенки, плюнул мне в лицо и начал обуваться.
Остальные трое стоят у порога, смеются.
Обул высокий валенки, сапоги свои в мешок положил, не хорошо как-то вкось усмехнулся и первый вышел из хаты.
Ушли они, а спустя время новая часть вступила в деревню. Так все они одинаково хозяйствовали, что через несколько суток всю деревню нашу очистили, облупили, как вареное яичко.
- Хороша армия! - воскликнул присутствовавший при разговоре молодой веснушчатый и веселый лейтенант... Старик продолжал рассказывать:
- ...Был при мне такой случай: входит в хату ихний унтер и быстро что-то говорит солдату, какой назвался венгерцем. А венгерец, вижу, ни черта, ничего не понимает, плечи то поднимет, то опустит, руками разводит и глаза у него глупые-преглупые. Потом венгерец начал по-своему лопотать, а унтер плечами вздергивает и серчает, даже щеки у него краснеют.
Лоб в лоб уперлись, как бараны, лопочут каждый по-своему, никак один другого не поймет. Между собой нет у них одной речи; а по разбою у них у всех один язык: хлеб, яйки, молоко, картошки давай, капут - все говорят, и каждый либо штыком смерть показывает, либо коробкой спичек гремит - сжечь грозит. |