Изменить размер шрифта - +

Однажды вышли они прогуляться перед вагоном в каком-то заштатном городке.

Вдруг послышался могучий бабий рев. Толстая, грязная бабища лет шестидесяти облапила и навалилась на двух тщедушных солдат, изнемогавших под бременем непосильной ноши. Раскисшие от водки, потные, все трое отчаянно рыдали перед разлукой.

Толпа в страхе шарахалась перед ними в стороны, а баба время от времени стукала солдат головами, чтобы они поцеловались, а потом, вывернув мокрые, жирные губы, сама подолгу обсасывала их поцелуями.

При этом она басовито причитала:

– И на кого же вы меня, соколики, спокидаете? Землячки вы мои приглядные! И на што ж это я вас кормила, поила, уся истратилась?.. Сколько винища-то вы у меня повылакали, сердешные! А тапереча, што же это и выходи-и-ит?..

Мышецкий и Кобзев пропустили мимо себя эту не совсем-то пикантную картинку русского житья-бытья, а близнецы фон Гувениусы в один голос сказали:

– Фуй-фуй…

– Но-но! – прикрикнул на них Мышецкий (в этот момент, перед этой мразью, он готов был защищать даже дремучее, как сыр-бор, русское пьянство).

Поздно вечером, докуривая последнюю папиросу, Мышецкий стоял в коридоре вагона.

А за окном пролетала тьма, пронизанная дрожащими огнями деревень, что навсегда затеряны в этом мраке. Вспыхивали, как волчьи глаза, костры на заснеженных пожнях. Придвинутые к самым рельсам, стояли могучие дебри и таинственно шевелили медвежьими лапами.

От этого жуткого мира, что глухой стеной стоял за окнами вагона, веяло чем-то беспробудно диким, ветхозаветным, издревле-языческим. Чудились во тьме частоколы славянских городищ, священные огни на плёсах, пение стрел на лесных опушках, перестуки мечей в отдаленных битвах.

И было как-то странно ощущать себя – в пенсне, с папиросой в зубах, вылощенного – причастным к этому загадочному миру.

«Россия, – печально, почти с надрывом, вздохнул Мышецкий. – Что-то еще будет с тобою?»

И вдруг неожиданно для себя вспомнил он толстую бабу и ее проспиртованный голос: «А таперича, што же это и выходи-и-ит?..»

Можно соглашаться или не соглашаться, но в этом возгласе было что-то трагическое.

 

– Знаете ли вы человека, который больше всех сделал на Руси для борьбы с пьянством и который…

– …также умер от пьянства? – засмеялся Мышецкий.

Кобзев посмотрел на него очень внимательно:

– Да, угадать не трудно. Он и умер от водки.

– Нет, простите, не знаю. Кто это?

– Иван Гаврилович Прыжов, – пояснил Кобзев, – автор очерков о «Кормчестве» и сочинитель почти подпольной книги «История кабаков на Руси»… Ныне эти книги забыты, но придет время, когда потомство перелистает их заново. Перелистает – и ужаснется!

– Отчего такая печальная судьба у этих книг?

– Не менее печальна и судьба автора: он умер в ссылке, одинокий и полный отчаяния… Я могу не оправдывать эту бабу, – добавил Кобзев, – но пьянство Прыжова я оправдываю. Ему больше ничего не оставалось, и он – пил! Такова жизнь,

Мышецкий неожиданно призадумался:

– Иван Степанович, у меня сейчас в голове возник любопытный вывод…

– Слушаю вас.

– Пьянство в стране усилилось, когда на мировом рынке наступило падение цен на зерновые товары… Так могло случиться? – спросил Мышецкий, не совсем доверяя себе.

– Вполне, – подтвердил Иван Степанович.

– Постойте, постойте, – соображал Мышецкий. – В этом кроется что-то новое для меня. Новое и весьма занятное…

На помощь ему пришел Иван Степанович.

– Нового тут ничего нет, – растолковал он.

Быстрый переход