А пониже ласточек летали мы – так, что в глазах рябило от желто-зеленой чересполосицы лугов.
Эскадрой командовал Боссе. Воздух вокруг словно пенился и шел бороздами, как морские волны. Сейчас мы находились на немецкой территории, уже показались самолеты с крестами. Бигглз делает левый поворот. Мы следуем за ним, не нарушая строя. Полная боевая готовность.
При такой скорости на глаза наворачиваются слезы. Внезапно Бигглз меняет курс. Это происходит так неожиданно, что все мы падаем на землю. Трава колючая и пахнет навозом. Я поднимаю глаза и вижу, что Бигглз все еще летает.
Его маленький блестящий самолет королевских ВВС одиноко кружит в небе. Держит курс в направлении сараев. В воротах появляется мама Бигглза, она вернулась из сада. Мама протягивает руки, и Бигглз стремительно пикирует в ее объятия – маленькая ласточка, почти точка. Я наблюдаю за ними из колючей травы.
Сердце колотится, кровь стучит в висках, перед слезящимися глазами мерцают радужные пятна, воздух переполняет легкие. И все потому, что мы слишком быстро неслись. И теперь я осталась внизу, запертая в своем теле, приклеенная, словно марка, к шершавой поверхности реальности.
Тем не менее я видела, как он пикировал и как потом исчез.
И теперь я в любой момент могу вызвать в памяти эту картину, пусть даже каждый раз это будет сопровождаться неприятным гложущим чувством. Словам недоступна такая ясность.
Дедушкино лицо. Мне трудно на нем сосредоточиться.
Словно кто-то чужой побывал в моем кабинете, кто-то – близкий мне человек – рылся в куче бумаг на моем столе и походя сделал несколько дружеских замечаний по поводу случайно прочитанного отрывка, в то время как на самом деле искал совсем другое.
Этого достаточно, чтобы «брошенное вскользь» потеряло всякий смысл. Ведь оно было сказано при ярком дневном свете, в то время как настоящие воспоминания пугливы, они предпочитают полумрак и имеют обыкновение передвигаться ощупью. Жаль. В таком случае мне больше нечего делать, оставшись наедине с собственной душой. Тому, кто больше не верит слову, лучше молчать.
Я исписала тысячи страниц, пытаясь приблизиться к истине. Тысячи вариантов того, как-это-должно-было-быть-но-не-было. Теперь я свидетельствую о том, что было. Но не в том смысле, что моим словам наконец удалось ухватить правду. Я имею в виду реальность ощущений. Она неоспорима. Она существует.
Каково жить под постоянным гнетом невысказанного? Все наше существование – весть, которую мы должны по мере возможности расслышать и изложить человеческим языком. Слова мешают нам справиться с этой задачей, но без них мы беспомощны.
Возможно, истина не в слове, а в жесте. В этом случае нам больше подойдет драма, а не проза, лирика, а не роман. Стихотворение – жест, цель которого – дать место тому, что не может быть выговорено. Указать на него. Констатировать его существование. В идеальном случае – предоставить пространство невыразимому вне собственной души, в том, что не есть я сам.
Писать о том, что не поддается описанию, – контрафобия. Записки странствующего по Европе герцога с описанием мозолей на известном месте; тщательных наблюдений за целлофановой оберткой из-под сигаретной пачки, брошенной в сливную яму после нескольких дней затяжного дождя; непонятных разговоров в кабаках и на улицах; одиноких селений на горизонте, вбирающих в себя весь свет пространства, так что темнота вокруг становится видимой.
Да и что такое тело? Свет темноты, понимаемый как отсутствие света. И Европа рассматривается под каким-нибудь выбранным углом: автомагистралей или куч мусора. Иная перспектива оказывается невозможной. Луна видится с ее обратной стороны. Так и я смотрю на себя либо глазами ребенка из прошлого, либо взрослого, который скорее воображает, чем видит. Когда я была маленькой, я не умела писать. Я прониклась недоверием к слову сразу, как только стала перечитывать мною написанное. |