|
Все знали, что до трех часов герцог принимает в министерстве, а что герцогиня — шведка, промерзшая в стокгольмских снегах и до сих пор не согревшаяся, — только сейчас рассталась с постелью, поэтому никто и не являлся — ни визитеры, ни просители; одни ливрейные лакеи, замершие, как фламинго, на ступенях пустынного подъезда, оживляли его длинными тенями своих тощих ног и томительной скукой своей праздности.
Однако в этот день, в виде исключения, коричневая двухместная карета Дженкинса стояла в углу двора. Герцог, занемогший с вечера, утром, встав из — за стола, почувствовал себя еще хуже и поспешно вызвал изобретателя пилюль, чтобы расспросить его о своем странном состоянии. Нигде ничего не болит, сон и аппетит — как всегда, только невероятная усталость и ощущение страшного холода, от которого никак нельзя было избавиться. Вот и сейчас, несмотря на то, что чудесное весеннее солнце заливало комнату, заставляя бледнеть огонь, пылавший в камине так же, как в середине зимы, герцога, расположившегося между маленькими ширмочками, знобило под его голубыми песцами. Подписывая бумаги, принесенные чиновником его канцелярии, на низком позолоченном лакированном столике, начинавшем облупливаться, — так близко к огню он стоял, — герцог ежеминутно протягивал застывшие пальцы к пламени, которое могло обжечь их кожу, не побеждая живительной циркуляцией крови их мертвен* но-бледного оцепенения.
Было ли это беспокойство, вызванное нездоровьем его прославленного пациента, — неизвестно, но только Дженкинс, видимо, нервничал, мерил ковры большими шагами, высматривая, принюхиваясь, поворачиваясь то вправо, то влево, словно искал в воздухе нечто, как ему казалось, витавшее в нем, нечто летучее и неуловимое, как легкий аромат или невидимый след, оставляемый пролетающей птицей. В комнате слышалось лишь потрескивание дров в камине, шелест торопливо перелистываемых бумаг, вялый голос герцога, который давал всегда ясный и четкий, краткий ответ на письмо в четыре страницы, и почтительные односложные ответы чиновника: «Да, господин министр… Нет, господин министр…», — затем скрежет пера, непослушного и тяжелого. Снаружи ласточки весело щебетали над водой, на мосту наигрывал кларнет.
— Нет, не могу, — сказал вдруг государственный министр и приподнялся. — Унесите это, Лартиг. Приходите завтра. — Я не в состоянии писать. Я озяб… Дотроньтесь до моих рук, доктор, — как будто я их вынул из ведра с ледяной водой. Уже два дня я испытываю это ощущение во всем теле. Ну не смешно ли, в такую погоду!..
— Ничего удивительного… — буркнул ирландец недовольным тоном, необычным для этого слащавого человека.
Двери закрылись за молодым чиновником, который уносил свои бумажки, величественно выпрямившись, но, думается мне, очень довольный в душе, что освободился и может, прежде чем вернуться в министерство, побродить часок-другой в Тюильри, полном весенних туалетов и хорошеньких девушек. Девушки сидят вокруг пустых еще стульев для оркестрантов, под цветущими каштанами, по которым пробегает от верхушки до корней великий трепет того месяца, когда птицы вьют новые гнезда. Он-то не дрожит от холода, этот чиновник…
Дженкинс молча исследовал больного, выслушивал, выстукивал его, затем сказал тем же резким тоном, который, в сущности, можно было объяснить озабоченностью друга, раздражением врача, чьи предписания были нарушены:
— Однако, дорогой герцог, вы, как видно, совсем не щадили себя последнее время!
Он знал по сплетням, собранным в передних, — доктор не пренебрегал ими у своих постоянных пациентов, — что у герцога завелась «новая пассия», что совсем недавно возникший каприз завладел им, волновал его необычайно, и все это в сочетании с другими, оброненными где-то замечаниями внушило Дженкинсу подозрение, безумное желание узнать имя этой особы. |