Момент был решительный, положение затруднительное. Но Жансуле не колебался. Это была одна из иллюзий бедного Набоба — будто он умеет так разбираться в людях, как умел разбираться де Мора. И вот это самое чутье, которое, по его словам, никогда его не обманывало, подсказывало ему теперь, что он встретился с суровой и несокрушимой честностью, с твердокаменной совестью, под которую никак нельзя подкопаться. «Моя совесть!» И он внезапно изменил выработанный план, отбросил хитрости, недомолвки, претившие его смелому и прямодушному характеру, и с высоко поднятой головой, не боясь раскрыть свою душу, заговорил с этим честным человеком языком, который тот был призван понять.
— Не удивляйтесь, дорогой коллега, — так начал он голосом, который вначале дрожал, но вскоре окреп от убежденности в своей правоте, — что я пришел сюда к вам вместо того, чтобы просто попросить Третье отделение выслушать меня. Объяснения, которые я должен вам дать, такого щекотливого и интимного свойства, что я не мог бы изложить их в общественном месте, перед собравшимися коллегами.
Лемеркье с растерянным видом посмотрел поверх очков на портьеру. Разговор явно принимал неожиданный оборот.
— Я не стану затрагивать существо дела, — продолжал Набоб. — Ваш доклад, я уверен, беспристрастен и честен, таков, каким вам должна была продиктовать его ваша совесть. Но, видите ли, обо мне распространяется отвратительная клевета, которую я до сих пор еще не опроверг. А между тем она может повлиять на мнение Отделения. Вот об этом-то я и хочу с вами поговорить. Мне известно, каким доверием вы пользуетесь у ваших коллег, господин Лемеркье, — после того, как я сумею вас убедить, достаточно будет одного вашего слова, и мне не придется выставлять перед всеми напоказ мою скорбь. Вы знаете, в чем меня обвиняют. Я говорю о самом страшном, самом подлом из обвинений. Их столько, что в них легко запутаться. Мои враги называют имена, даты, адреса… Но я принес вам доказательства моей невиновности. Я раскрываю их перед вами, и только перед вами, потому что у меня есть серьезные причины держать все это дело в тайне.
И Жансуле показал адвокату удостоверение тунисского консульства в том, что в течение двадцати лет он только два раза выезжал из Туниса: первый раз — когда навещал своего отца, умиравшего в Бур-Сент-Андеоль, а второй раз — когда ездил на три дня вместе с беем в свой замок Сен-Роман.
— Как же могло случиться, что, имея в руках такой оправдательный документ, я не подал на своих оскорбителей в суд, чтобы уличить их во лжи и дискредитировать их? Увы, сударь, в некоторых семьях приходится иногда стоять друг за друга, как бы это ни было тяжело… У меня был брат, несчастное существо, слабое, испорченное, который долго таскался по парижской грязи, оставив в ней свой ум и честь… Опустился ли он до того предела гнусности, который вместо него приписывают мне? Не знаю. У меня не хватило духа проверить это. Я утверждаю лишь, что мой бедный отец, который знал обо всем больше, чем кто бы то ни было у нас в доме, прошептал мне перед смертью: «Бернар! Меня убивает мой Старший… Я умираю от стыда, сын мой».
Жансуле остановился, чтобы преодолеть душившее его волнение, затем продолжал:
— Мой отец умер, мэтр Лемеркье, но моя мать еще жива, и это ради нее, ради ее покоя я воздержался и продолжаю еще воздерживаться от широкой огласки моего оправдания. До сих пор грязь, которою меня забрасывали, не могла долететь до нее. Эта грязь не выходит за пределы определенного круга людей, некоторых газет — моя старушка бесконечно далека от всего этого. Но суд, процесс — это означает, что наше горе будут трепать по всей Франции, что статьи «Мессаже» будут перепечатаны во всех газетах, даже в той глуши, где живет моя мать… Клевета, моя самозащита, оба ее сына, одновременно покрытые позором, доброе имя — единственная гордость старой крестьянки, — запятнанное навеки… Это будет для нее слишком тяжело. |