Изменить размер шрифта - +

— Идея у меня явилась ночью… Я начала работу при лампе… Я измучила моего бедного Кадура, — сказала девушка, бросив ласковый взгляд на борзую. Маленький слуга старался расставить ей лапы и снова придать надлежащую позу.

Дженкинс отечески пожурил Фелицию за то, что она так себя утомляет, и, взяв ее руку с благоговением священнослужителя, заметил:

— Разрешите… Я уверен, что у вас лихорадка.

Почувствовав прикосновение его руки, Фелиция инстинктивно отстранилась.

— Оставьте!.. Оставьте!.. Ваши пилюли тут не помогут. Когда я не работаю, я скучаю, скучаю смертельно, готова наложить на себя руки. Мысли мои-цвета воды, которая течет там, за окном, горькая и тяжелая… Начинать жизнь, испытывая к ней такое отвращение!.. До чего это мучительно!.. Я готова завидовать бедняжке Констанции, которая целые дни проводит в кресле, не произнося ни слова, и улыбается при воспоминаниях о прошлом. Я лишена даже этого, у меня нет сладостных воспоминаний, которым я могла бы предаваться… У меня есть только одно — работа… работа!

Она говорила, продолжая напряженно лепить, работая то стекой, то пальцами, которые она время от времени вытирала маленькой губкой, лежавшей на деревянной подставке рядом с группой. И казалось, что ее горькие жалобы, непонятные в устах этой двадцатилетней красавицы, на которых в минуты покоя играла улыбка греческой богини, вырывались невольно и не были ни к кому обращены. Но Дженкинса ее слова все же встревожили, чем-то смутили, хотя он внимательно смотрел на творение художницы, а вернее, на нее самое, на ликующую грацию этой прелестной девушки, казалось, самою природою предназначенной к служению пластическому искусству.

Почувствовав себя неловко под этим восторженным взглядом, Фелиция снова заговорила:

— Кстати, я видела вашего Набоба. Мне его показали в прошлую пятницу в опере.

— Вы были в пятницу в опере?

— Да… Герцог предоставил мне свою ложу.

Дженкинс изменился в лице.

— Я уговорила Констанцию поехать со мной. В первый раз за двадцать пять лет после ее прощального бенефиса она переступила порог Большой оперы. И какое это произвело на нее впечатление! Особенно балет. Она вся трепетала, она сияла, отблеск былых триумфов светился в ее глазах. Счастливы люди, которым доступны такие переживания!.. Занятная внешность у этого Набоба! Вы должны его ко мне привести. Я бы с удовольствием вылепила его бюст.

— Его бюст? Но он же страшилище… Вы его, наверно, не разглядели.

— Наоборот, прекрасно рассмотрела… Он сидел напротив нас. Эта физиономия белого эфиопа отлично получится в мраморе. Он по крайней мере не банален… К тому же он настолько уродлив, что вы не будете таким несчастным, как в прошлом году, когда я лепила бюст де Мора. Какой жалкий вид был у вас тогда, Дженкинс!

— За лишних десять лет жизни я бы не согласился вновь пережить те минуты, — мрачно пробормотал Дженкинс. — Но ведь вас забавляют чужие страдания.

— Вы прекрасно знаете, что меня ничто не забавляет, — с дерзким вызовом, пожав плечами, ответила она и, не глядя на него, вновь углубилась в свою работу — единственное прибежище истинного художника, куда он спасается от самого себя и от всего окружающего.

Дженкинс в волнении прошелся по мастерской, и признание, которое он уже готов был сделать, замерло у него на устах. Он пробовал заговаривать, но ответа не получал. Наконец, поняв, что его присутствие нежелательно, он взял шляпу и направился к дверям.

— Итак, решено… Я должен привести его к вам.

— Кого?

— Как кого? Набоба!.. Ведь вы сами только что…

— Ах да! — ответила странная девушка, скоро забывавшая о своих прихотях.

Быстрый переход