Изменить размер шрифта - +
Все, что когда-то служило молодым, предприимчивым обитателям крестьянского дома. Строгало бревна, пекло пироги, косило луга, рубило смоляные поленья, шило мягкие эластичные кожи, ткало цветастые половики, валяло грубые толстоносые валенки.

Коробейников относился к инструментам с благоговением, веря, что волшебным словом или чудесным волхвованием они могут ожить, вызвать из небытия исчезнувший крестьянский уклад, и тогда на опустелых улицах деревни вновь взревут гармони, взовьются в ночное небо неистовые шальные песни, и за озером, на развалившейся колокольне, зазвенят колокола.

Коробейников лежал на топчане, среди «Городов Будущего», крестьянских прялок и кос. Испытывал полноту и бесценность своей молодой, бесконечной жизни, которая неуклонно, в творчестве и познании, раскрывалась в мир, как если бы кто-то любящий, благой и всесильный открывал ему бесконечно расширявшуюся сферу, одаривая драгоценным опытом, осуществляя загадочный, сокрытый до времени замысел.

Услышал, как в сенях, в темноте, тихо скрипнула дверь. Струнно задрожала лестница. Жена, усыпив детей, ополоснув посуду, подымалась к нему. Она возникла в сумраке из-за полога, в белой нижней сорочке. Он различал белые бретельки на ее голых плечах, длинные босые ноги, смуглый вырез груди, из которого исходило едва видимое теплое свечение. Подошла и легла рядом с ним на топчан. Сенник расступился и зашуршал, принимая ее большое сильное тело. Подушка, наполненная легкой благоухающей травой, опустилась под ее затылком, накрытая жаркими густыми волосами.

— Спят? — спросил он, чувствуя рядом ее округлое, душистое плечо.

— Спят… Мне вдруг показалось, что у Васеньки жар. Но, кажется, нет, померещилось…

— Какая вкусная молодая картошка! А ты все сомневалась, сажать — не сажать…

— А как вела себя «Строптивая Мариетта»? У нее был очень заносчивый вид.

— Я ее хорошенько помыл. Сменил в фаре перегоревшую лампочку. И она вела себе примерно, как настоящая леди.

— Как я рада, Мишенька, что ты вернулся!

Он видел чердачное оконце, где брезжили, сочились мелкие частые звезды и что-то таилось, вглядывалось, прислушивалось из огромного прохладного неба, от которого они были отделены деревянным коробом крыши. Это звездное небо с душистым холодным воздухом, где бесшумно скользнула сова и недвижно чернела береза, не вторгалось на их чердак. Потеснилось, уступая им заповедное, крытое деревянным шатром пространство.

— Те дни, когда тебя нет, — говорила жена, — когда ты в поездках, я так тревожусь. Места не нахожу… Где ты? С кем? Не случилось ли что? Не обидел ли кто тебя?.. А вдруг тебе повстречался какой-нибудь злой человек? Или какая-нибудь коварная красавица?.. И тогда я молюсь. Поворачиваюсь лицом туда, куда ты улетел, на запад или на восток. Сердце мое само собой открывается, и оттуда словно исходит луч. Отыскиваю тебя вдалеке за горами-морями. Напоминаю о себе, окружаю светом, заслоняю от зла… Ты чувствуешь, как я молюсь о тебе?..

Он чувствовал этот луч, когда в реве, сбрасывая с крыльев солнечную стеклянную бурю, взмывал его самолет. На стройке, когда в огромном коробе станции, среди бессчетных труб и приборов, пускалась турбина, и в асбестовом кожухе, словно в белом мучнистом коконе, начинала трепетать проснувшаяся громадная бабочка, оживали циферблаты и стрелки, наладчик прикладывал к кожуху длинную слуховую трубу, и от станции в ночь, к таежным буровым и поселкам, бежали бриллиантовые реки огней, он вдруг улавливал нежное прикосновение, чудесное дуновение — ее пальцы у себя на висках. Вечерами, в гостиничном номере, когда из ресторана неслась манящая музыка, мимо дверей, по коридору сладко и призывно стучали женские каблуки, раздавался волнующий, зовущий, доступный смех, он чувствовал, как ее невидимая рука касалась его глаз, снимала с них поволоку, и он, засыпая, целовал ее невидимую прохладную руку.

Быстрый переход