Изменить размер шрифта - +
Поступать так и в дальнейшем уже непозволительно. Нам нужна база, понимание фундаментальных основ жизни, а с ней мы поймем и самих себя.

Кемп кивнул.

— Ты прав, Вик. Он сделал первый большой шаг. А теперь… теперь он отправляется в Санктуарий.

Они помогли Джонни Гарднеру встать с табуретки и провели его через лабораторию. Джонни шел как незрячий, то и дело спотыкался, дергаясь при непроизвольном сокращении мышц. Безумец глядел прямо перед собой и, казалось, созерцал нечто видимое только ему.

— Благодарение небесам, — заметил Финдлей, — что он ушел таким образом. Не как Смит.

Кемпа передернуло от воспоминаний. Смит взбесился. Он изрыгал непристойности, визжал и орал, круша лабораторию. Они пытались унять его, уговаривали успокоиться. А когда он бросился на Финдлея со стальной балкой, Кемпу пришлось его застрелить.

Хотя с Лемпке вышло еще хуже. Лемпке взял да и вышел из купола в практически несуществующую атмосферу Плутона. Как был — в лабораторном халате и без скафандра.

Доктор Дэниел Монк, отложив карандаш, снова перечитал неуклюжие строчки приблизительного перевода:

«Это повесть о… который посетил пятую планету от центрального солнца; не о первом, кто отправился туда, но о первом, кто обнаружил обитающую на ней любопытную форму жизни, которая в силу ее… не была распознана как жизнь…»

Снаружи поднялся легкий ночной марсианский ветер. Он подметал улицы города Сандебара. Плакал и стенал среди карнизов и колонн музея. Песчаная метель крохотными пальчиками барабанила по стеклам, а алмазный свет марсианских звезд рисовал на полу морозные квадраты, падая сквозь оконный переплет.

«Это повесть о…»

Доктор Монк нахмурился. Повесть о ком? Вероятно, он никогда не узнает, поскольку словарный запас, сделавшийся доступным благодаря Розеттскому свитку, не распространялся на имена собственные.

Криво улыбнувшись, Монк снова взялся за карандаш и написал в пробеле: «Джон Доу». Имя как имя, не хуже любого другого.

«Это повесть о Джоне Доу…»

Но это совершенно не вносило ясности в решение другого вопроса. Это никак не объясняло, почему жизнь на пятой планете «не была распознана как жизнь».

Пятая планета, нынче ставшая поясом астероидов, вихрем планетарных осколков, без сомнения, была планетой. Орбита ее в иную эпоху пролегала между Марсом и Юпитером. Эта планета наряду с Землей являлась наиболее доступной для жителей Марса. Естественно, они не могли не посетить ее. И то, что они знали пятую еще до разрушения, давало все основания для захватывающего дух вывода о невероятной древности свитка, из которого был переведен данный абзац.

Вполне возможно, рассуждал Монк, какой-то другой свиток повествует собственно о взрыве пятой планеты и мог бы дать ключ к разгадке тайны ее разрушения, а то и назвать конкретную причину катастрофы. Имелись тысячи других свитков, за многие годы собранных в развалинах марсианских городов. Но до сего момента они так и оставались нерасшифрованными — молчаливые свидетельства наличия у марсиан письменности, ничего не сообщающие о самом языке, не способные донести хоть что-то из огромного объема хранящейся в них информации.

«Любопытная форма жизни в силу ее…»

В силу ее чего? Какую форму могла принять жизнь, какой трюк она должна была изобрести, чтобы скрыть свое существование? Невидимость? Какой-то вариант покровительственной окраски? Но нельзя же вписать в текст слово «невидимый» так же, как он вписал «Джон Доу».

Вероятно, однажды, сказал себе Монк, он найдет ответ, сумеет вписать то недостающее слово. Но не сейчас. Пока нет. Розеттский свиток при всей его важности все-таки оставлял желать много лучшего. Он неизбежно оставлял бы желать много лучшего, поскольку язык, на котором он был написан, происходил из иного источника, нежели земной, развивался по чуждым путям и отражал мыслительный процесс, вне всякого сомнения принципиально отличный от земного.

Быстрый переход