Уныние на хлопке охватывает тогда, когда зарядят проливные дожди, когда низкое осеннее небо с набухшими, словно вымя недоеной коровы, тучами, сеет и сеет над кишлаком серую пелену, и кажется, нет конца этой мороси. Дороги, дворы, поля -- все в одночасье становится непроезжим, непролазным, и со всех углов, окон, дверей слабых глиняных построек, плохо уберегающих от осенних холодов и слякоти, тянет зыбкой сыростью. Вот тогда-то уныние стирает улыбки на лицах даже самых бывалых ребят: ни умыться, ни обсушиться, ни обед толком приготовить, ни к соседям податься, которые тоже сидят в своих бараках, подставляя порожнюю посуду, какая только находится вокруг, под нудную, неутихающую осеннюю капель,-- крыши над головами долгожданных шефов текут нещадно...
Нынче погода выдалась на редкость подходящая, хотя в конце октября неделя прошла в непрерывных дождях, дважды переходивших в мокрый снег. Но вскоре распогодилось, и о слякотных тяжелых днях быстро забыли,-- так уж устроен человек, помнит лучшее, солнечное.
Взбодренные крепким горячим чаем, сборщики стряхнули остатки сна, зазвучали за струганным столом, сбитым из двух длинных тяжелых половых досок, крытых газетой, первые шутки:
-- Баходыр, дорогой, зажарь на обед соседского петуха, век не забуду,--уж больно рано кукарекает. Сон, как я двести килограммов собрал, досмотреть не дает...
-- Что-то ты вчера у медичек весь вечер с поварихой танцевал... Опытом обменивались, что ли, или меню на неделю обсуждали?
И тут же другой голос добавляет вдогонку:
-- Ты смотри, поварихе секрет своей шавли не рассказывай -- точно разлюбит, половина в мисках осталась...
Но Баходыра не так-то просто загнать в угол; он, ловко раскладывая по мискам пшенку, весело отвечает:
-- Душа душу чует, этого вам не понять. А шавлю вы у других не пробовали -- и за ту половину, что съели, меня на руках носить надо...
День входил в обычную колею -- без шутки, смеха на хлопке не выдержать. По утрам больше всех достается поварам, и хотя шутки, пожелания не без подковырок, злобы в них нет, да и повара в долгу не остаются: уж они-то знают, кто на что способен в поле, да и на кухню обычно попадают люди бывалые, балагуры, острословы, им палец в рот не клади.
Когда шум и оживление за столом набрали обычную силу, на другом конце села, у здания правления колхоза, где расположен местный штаб хлопкоуборочной кампании, начали бить молотом в тяжелый рельс. Глухой резонирующий звук покатился в утренней тишине от двора к двору, от постоя к постою -- и без всякой команды сборщики стали подниматься из-за стола, разбирать сваленные с вечера в кучу фартуки, мешки, все так же озоруя и шумя при этом, и гуськом потянулись на улицу.
Просторный двор чайханы быстро опустел. Повара -- их трое, на них лежит и снабжение, отвечают они и за порядок, и за чистоту вокруг -- выпроводили последних, самых нерасторопных, которым достались фартуки без завязок и дырявые мешки, и довольные, что люди на поле ушли веселыми, без претензий, улыбнулись друг другу. Утро для них -- время тяжелое: не знаешь, кто с какой ноги встанет, что скажет спросонья, и за два месяца хорошее настроение порою пропадает и у самых выдержанных.
Старший, Баходыр, заглянул в чайхану. Там у окна, на нарах, лежал больной -- Рашид Давлатов. С Баходыром они друзья, одногодки, работают в отделе комплектации седьмой год, и столько же лет вместе на хлопке --бывалые сборщики.
-- Доброе утро, Рашид, как себя чувствуешь? -- участливо спросил Баходыр.
Рашид повернул на голос тяжелую от прерванного сна голову и попытался ответить как можно бодрее:
-- Вроде лучше, но ночью опять трижды выходил на улицу... Живот крутит, спасу нет, только к утру отпустило. Спасибо за грелку, здорово помогла.
Лампочка в чайхане горела в треть накала, и потому Баходыру не видно, как отекло и пожелтело лицо товарища, а вокруг глаз темнее и шире обозначились круги. Но он и без того знает, что друг болен -- чего-чего, но симулянтом Рашид никогда не был. |