Он хочет говорить.
– А ты что же?
– Он хочет говорить с вами.
Вот как. В другое время это было бы любопытно. Значит, уже и вариадонты научились разбираться в человеческой иерархии, подай им не кого-
нибудь, а начальника станции, будто от него в самом деле многое зависит. И ведь догадались послать Третьего, а Джулия еще уверяет, будто им
чужд практицизм… С нами же рядом жили, у нас учились. Третий самый упорный, не уйдет, пока не получит ответа, – а что ему можно ответить?
Что мы все ему можем ответить? Симо почувствовал ужас. Но если вариадонт спрашивает – нужно отвечать. Никто не скажет почему. Просто нужно.
Не очень далеко из трясины бил грязевой гейзер, похоже, тот самый, что заработал еще с вечера и все никак не мог иссякнуть. А может быть,
другой. Сельва дышала. Там, откуда она отступила при последнем выдохе, простиралась широкая полоса грязи, окаймляющая необозримую
коричнево-зеленую стену зарослей. Стену осточертевшую. Стену, готовую к броску, колышущуюся, будто от ветра, хотя ветра не было и не могло
быть ветра, способного заставить сельву колыхнуться – сельва не обращала внимания даже на ураганы, изредка достигавшие гор. Она была
безгранична. Она была равнодушна ко всему постороннему, как бывает равнодушно большое животное к судьбе насекомых, хрустящих у него под
ногами.
Сельва дышала. Ошеломляющая вонь гниения перебивалась острыми запахами жизни, чужой, странной и страшной для всякого осмелившегося
углубиться в топкие чащи или не успевшего уйти от прилива. Сельва шевелилась. Временами из темной глубины невероятно сплетенных ветвей по-
змеиному выскальзывало гибкое корнещупальце ползучего тростника, тяжело плюхалось в жижу и, найдя незанятое место, мгновенно укоренялось,
твердело и прорастало десятком жестких стеблей, очень похожих на земной тростник, если не знать их способности остановить вездеход, оплести
его со всех сторон, играючи приподнять над топью, примериться и со смаком разорвать, как большого твердого жука… Стена двигалась.
Коричнево-зеленое тесто ползло вперед. Начинался новый вдох.
Это был еще не прилив, сельва лишь просыпалась. Ворочалась. Накапливала силы. Еще день-другой она будет дышать, с каждым часом все
размашистее, потом замрет на недолгое время – и ринется вверх, по камням, по голым склонам, по мутной остекленевшей слизи, оставшейся с
зимних приливов… А может быть, и по вагончикам биостанции, есть такая вероятность. На прилив лучше смотреть откуда повыше, например, с той
стороны разлома, стоять на краю и снимать на пленку, как падают вниз и корчатся на дне ползучие гиганты и чуткие ветвистые плотоядные, а
еще как сыплются вниз колоссальные одноклеточные, упакованные в мембрану, поросшую отравленными иглами, как шарахаются от них коричневые
фитофаги с рудиментарным фотосинтезом и слепые, но стремительные в атаке болотные гады, разбуженные всколыхнувшейся топью, – да мало ли
безмозглых и бессмысленных тварей создано природой в припадке избыточности и неизвестно зачем, а ведь каждая форма уникальна, каждую беречь
надо. Так же, как и себя от нее. Но после отлива подбирай все, что осталось – раздолье: иногда сельва позволяет людям считать себя объектом
изучения, могла бы ведь и не позволить… Вот и сейчас, выдирая бахилы из клейкой грязи, Симо привычно отметил незнакомый прежде вид
фотосинтезирующей планарии и еще что-то мелкое, копошащееся в трясине и ничего путного не напоминающее. Животное. Пожалуй, новый отряд, а
вернее всего, класс или даже тип. |