Изменить размер шрифта - +
Я знал его как человека умного и доброжелательного; до войны он, кажется, был химиком. В оправдание ему будь сказано, он и не выдавал себя за врача, война и плен постепенно обучили его этой профессии. В результате он превосходно делал многие операции, в том числе и ампутировал; я знавал не одного венгра, кому Грюнвальд ампутировал пораженные гангреной конечности, и все прошедшие через его руки вспоминали о нем с благодарностью. И доверяли ему больше, чем «настоящим» врачам.

Осенью 1944-го Грюнвальд из больницы попал в тамбовский лагерь, и не один, а со своими приятелями; такие же элегантные, как он, они тоже занимали в больнице ответственные должности. Постепенно каждый из них нашел себе место и в лагере: Грюнвальд — в лаборатории, остальные в лазарете. Все видели, что работают эти люди хорошо, но в поведении их все же сказывалась некая клановая обособленность. И на одном из собраний венгров разразилась буря с громом и молниями.

Вопрос был поставлен ребром: «Кто же вы, венгры или евреи?» Собственно, вопрос витал в воздухе еще в тот момент, когда раздавались одиночные выкрики: «Денщика держат», «Нас, венгров, ни во что не ставят…» Атакуемые тоже не уступали. Один из них, Эндре Мольнар, базарный торговец из провинции, в лагере заделавшийся весьма успешным портным, открыто заявил: «Это венгры нас оплевали!» За каждым их словом скрывалась боль; чего ни коснись — в ответ стон, поскольку везде сплошь незажившие раны.

 

* * *

Не знаю, затянулись ли эти раны. В последующие недели «больничные» вели себя беспокойно, без конца совещались и ссорились. Вино вызревало. И как-то под Рождество Грюнвальд выступил на собрании. Это была потрясающе горькая исповедь, полная упреков в адрес венгров и с неменьшим числом самообвинений; суть же сводилась к следующему: «Да венгр я, черт побери!» Это была бескомпромиссная позиция. Кое-кто — в том числе и Мольнар — последовали его примеру, другие сочли Грюнвальда предателем.

Не знаю, остались ли эти люди верны своему пути и останутся ли верны ему завтра, на родине. Возможно, мы наблюдали всего лишь внешние формы борьбы, не подозревая, что это в гораздо большей степени борения внутренние, трагические муки совести. Пожалуй, все-таки стоит надеяться, что они не свернут с выбранного пути, хотя дальнейший ход событий мне не известен, поскольку в середине зимы меня перевели из того лагеря. Но полученный урок я прихватил с собой.

Подобная борьба происходила и в других лагерях: повсюду, где были евреи, они сражались между собой. Если их оказывалось двое, значит, друг с другом, если сто человек, в борьбу вовлекалась вся сотня. Подытожить результат невозможно, однако по некоторым признакам можно судить, что среди «больничных» повсюду крепли последователи Грюнвальда, а остальные, прозванные «надутыми индюками», съеживались, обратясь внутрь себя. Эти не могли сказать, чего ждут от жизни.

 

* * *

Можно бы умолчать об этом вопросе, будь он личным делом пленных евреев. Но я не знаю, не проходят ли через этот ведьминский шабаш все те, кто в прошлом был заклеймен желтой звездой. Если так, то пример и для них не безразличен. Однако знаю, что в плену еврейский вопрос был не частным, а общим делом, по поводу которого высказывались сотни тысяч и провозгласили свое суждение. Эта стихия выплескивается из шлюзов плена.

Большая часть венгров не-евреев носила в себе жгучую ненависть к евреям. Не стоит убаюкивать себя, говоря: «Венгерский крестьянин, не будь юдофобом». Не стоит так говорить, поскольку именно что был, да и не мог не быть, так как это ненавистничество внушили ему, вбили в него. Ярость безземельных или малоземельных тружеников ловким приемом с помещиков-графов обращали на евреев. Имущих или неимущих — без разницы. Можно без преувеличения сказать, что в период между мировыми войнами — помимо незабвенного патриотического всплеска сорок восьмого года — не было ни одной идеи, объединявшей венгров столь же прочно, как антисемитизм.

Быстрый переход