Анатолий Мошковский. Нарты на сопке
По тундре движутся оленьи упряжки. Движутся медленно, одна за другой, выбирая дорогу получше. Не слышно людского говора, гортанных криков, подгоняющих оленей, и привычного собачьего лая: собак привязали у чумов, сейчас они не нужны. Даже хореи и те редко взлетают над оленьими спинами. Что-то скорбное и тоскливое есть в этом молчаливом шествии…
На передних нартах едет немолодой ненец в малице, с реденькой бородкой и усиками. На вторых нартах стоит длинный, рубленный из грубых досок гроб.
Он крепко привязан ремнями к копылам — не шевельнется. Только ненцы могут так привязывать и туго затягивать свой нехитрый скарб во время длинных кочевок по рытвинам, оврагам и буграм тундры, чтоб ничего не упало с нарт.
Гроб то лезет по холму в небо, то ныряет в овраг, то кренится на скате сопки, то переправляется через ручей. Полярные березки цепляются за него своими жесткими ветвями, но ничто не может задержать его. Он упрямо продирается сквозь их заросли вперед, в свой последний путь, они осыпают его огненными осенними листками, и листки прилипают к мокрой неструганной крышке.
Сзади на упряжках едут члены семьи умершего, ненцы из других чумов стойбища…
Свищет ветер в кустах ивняка, рябит гладь озер, гнет шершавую, старую осоку по берегам рек, прибивает к земле взлетевших куропаток.
Воздух чист. Над тундрой стоит холодное солнце. Синие тучи забили небо. Солнечные лучи, пробиваясь сквозь тучи, косо падают на землю, и от этого мир кажется особенно резким, холодным и ясным.
Жил ненец. Мать родила его в чуме, поставленном поодаль от жилых, чтобы не опоганить их: таков был обычай. Кочевал он на нартах в люльке, обтянутой оленьей шкурой, по нескончаемым просторам вместе с родителями и жидким оленьим стадом. Смотрел в низкое небо круглыми раскосыми глазами. Хотел есть — орал на всю тундру, а мать подчас не обращала на него внимания: все надо сделать, везде поспеть, не один он у нее.
Подрос он, тесна стала люлька, начал ползать кривыми ножками по латам в чуме, часами глядеть, как дымит и стреляет костер, будто хочет сказать ему что-то. И вот однажды оторвались его руки от грязных лат, а ножки понесли: ступишь одной — ближе к стенке чума, ступишь другой — еще ближе. Собаки, гревшиеся в мороз у огня, удивленно смотрели на него, трогали лапами, убрав когти. И он запускал в их шерсть свои крошечные ручонки и хохотал.
Маловат стал ему и чум, и он бегал вокруг него, позванивая колокольчиками на рукавах малицы, глядел на солнце, на пролетающих гусей и жмурился от блеска далеких озер.
Подростком уже заболел. Пять дней не спадал жар. Приехал на быстрой упряжке шаман — головки на нартах с двух сторон: к какому хочешь концу запрягай.
Слез шаман с бубном в руках. Плясал у костра, колотил в бубен, кричал на все стойбище, выгоняя из тела подростка злых духов. Потом уехал, увез лучшую важенку в свое стадо, а он все лежал на шкурах, ошеломленный криками и звоном бубна.
Выжил ненец, подрос, вытянулся. Нет в тундре высоких деревьев, березка да ива стелются по земле, укрываясь от ветров, метелей и морозов. Нет в тундре и высоких ненцев. И он был невысок. Опоясал его отец широким ремнем с медными бляхами, подарил большой острый нож и оселок — в тундру без этого не ходи! Ел он сырое мясо: ухватит зубами кусок, оттянет, отрежет снизу ножом и жует — вкусно!
После в стадо пошел, пастухом стал. Научил его отец, как нужно хорей из бревна вырубать, тынзей кроить из оленьей шкуры, кости сверлить для упряжи, куда стадо гонять, если гололедь и олени не могут пробить копытами твердую корку, чтоб ягель достать.
Много знал отец, да всего, видно, и великий Нум, ненецкий бог, не знает.
Пришла в тундру страшная болезнь — сибирка. Стали пропадать олешки один за другим: подергает ногами — и готов. «К Манзадею иди — может, с голоду умереть не даст», — сказал отец, и парень пошел к кулаку. |