Барток и Берг — два наиболее близких Яначеку композитора на международной сцене: первый вообще не упоминается, второй — очень бегло. Но куда поместить Яначека на музыкальной карте модернистского искусства без ссылок на них?]. Франц Кафка сравнивал борьбу Брода за Яначека с борьбой, которую некогда вели за Дрейфуса. Удивительное сравнение, оно выявляет всю степень враждебности, обрушившейся на Яначека в его стране. С 1903 по 1916 год Пражский национальный театр упорно отклонял его первую оперу Енуфа. В Дублине в то же самое время с 1905 по 1914 год соотечественники отвергают первую прозаическую книгу Джойса Дублинцы, а в 1912 году даже сжигают ее гранки. История Яначека отличается от истории Джойса изощренностью развязки: ему пришлось увидеть премьеру Енуфы под управлением дирижера, который на протяжении четырнадцати лет указывал композитору на дверь, который на протяжении четырнадцати лет выражал лишь презрение по отношению к его музыке. Но он должен был чувствовать признательность. Сразу после этой унизительной победы (партитура была испещрена красными пометками — исправления, вычеркивания, добавления) в Богемии наконец начали проявлять к нему терпимость. Я говорю: проявлять терпимость. Если семье не удается избавиться от нелюбимого сына, она унижает его с материнской снисходительностью. Распространенное в Богемии мнение, считающееся благожелательным, вырывает Яначека из контекста модернистской музыки и замыкает в рамках местной проблематики: одержимость фольклором, моравский патриотизм, восхищение Женщиной, Природой, Россией, Славянством и прочий вздор. Семья, я тебя ненавижу. Вплоть до сегодняшнего дня его соотечественники не написали ни одного серьезного музыковедческого исследования, где бы анализировалась эстетическая новизна его творчества. Нет и признанной исполнительской школы произведений Яначека, которая могла бы сделать доступной для всех его нетрадиционную эстетику. Нет особой стратегии распространения его музыки. Нет полного собрания записей на пластинках всех его сочинений. Нет полного собрания сочинений его теоретических к критических трудов.
А между тем эта малая нация никогда не имела более великого, чем он, художника.
13
Довольно об этом. Я думаю о последнем десятилетии его жизни: его страна независима, его музыке наконец рукоплещут, самого его любит молодая женщина; его сочинения становятся все смелее, свободнее, радостнее. Старость как у Пикассо. Летом 1928 года возлюбленная вместе с его ребенком приезжают к нему в загородный домик. Ребенок заблудился в лесу, он идет его искать, бегает повсюду, простужается и заболевает пневмонией, его отвозят в больницу, и через несколько дней он умирает. Она находится подле него. С четырнадцати лет я слышу, как шепотом рассказывают, что он умер на больничной койке, занимаясь любовью. Маловероятно, но, как любил говорить Хемингуэй, более правдоподобно, чем сама правда. Как еще можно увенчать эту необузданную эйфорию его поздних лет?
Это также доказывает, что в его большой семье-нации все же были и те, кто его любил. Ибо эта легенда — как букет цветов, возложенный на его могилу.
Часть восьмая. Дороги в тумане
ЧТО ТАКОЕ ИРОНИЯ?
В четвертой части Книги смеха и забвения героине Тамине требуется услуга ее приятельницы, юной графоманки Биби; и, чтобы завоевать ее расположение, она устраивает для нее встречу с провинциальным писателем по имени Банака. Тот объясняет графоманке, что настоящие современные писатели отказались от устаревшего искусства романа. «Видите ли, — сказал Банака, — роман — это плод человеческой иллюзии, будто мы можем понять другого. Но что мы знаем друг о друге?
[…] Единственное, что мы можем сделать, — сказал Банака, — это свидетельствовать о себе самих. […] Все остальное — ложь». Друг Банаки, профессор философии: «После Джеймса Джойса мы уже знаем, что самое большое приключение в нашей жизни — это отсутствие приключений. |