С величайшим трудом и величайшей хитростью он запирает на двойной замок, на задвижки сорок девять из них и не видит, что пятидесятая стоит распахнутая настежь.
Над Брэдли тяготело еще одно проклятие: навязчивая идея, изнурительная и изнуряющая хуже всяких угрызений совести. Угрызения совести ему были неведомы, но преступнику, который держит этого мстителя в узде, все же не избежать другой медленной пытки: он непрестанно повторяет мысленно свое злодеяние и раз от разу тщится совершить его все лучше и лучше. В защитительных речах, в так называемых исповедях убийц, неотступная тень этой пытки лежит на каждом их лживом слове. Если все было так, как мне приписывают, мыслимо ли, чтобы я совершил такую-то и такую-то ошибку? Если все было так, как мне приписывают, неужели я упустил бы из виду эту явную улику, которую ложно выставляет против меня злонамеренный свидетель? Такая навязчивая идея, выискивающая одно за другим слабые места в содеянном, чтобы укрепить их, когда уже ничего изменить нельзя, усугубляет злодеяние тем, что оно совершается тысячу раз вместо одного. И эта же направленность мысли, точно дразня озлобленную, не знающую раскаяния натуру, карает преступника тягчайшей карой, непрестанно напоминая ему о том, что было.
Брэдли шел в Лондон в оковах своей ненависти и жажды мести и придумывал, как бы он мог утолить и то другое — утолить лучше, чем это у него получилось. Орудие можно было найти более верное, место и час — более подходящие. Нанести человеку удар сзади, в темноте, на берегу реки — не так уж плохо, но следовало сразу лишить его возможности сопротивляться, а он повернулся и сам кинулся на своего противника. И вот, чтобы поскорее прекратить борьбу и покончить с этим, пока кто-нибудь не подоспел на помощь, пришлось второпях столкнуть его, еще живого, в реку. Случись все заново, он сделал бы по-другому. Скажем, окунул бы его с головой в воду и подержал там подольше. Скажем, нанес бы первый удар так, чтобы наверняка убить. Скажем, выстрелил бы в него. Скажем, удушил бы. Скажем, так, скажем, этак. Скажем как угодно, лишь бы избавиться от этих неотступных мыслей, потому что они ни к чему не приведут.
Учение в школе началось на следующий день. Школьники не заметили никакой или почти никакой перемены в учителе, так как выражение лица у него всегда было сосредоточенно хмурое. А он весь урок делал и переделывал свое черное дело. Стоя перед доской с куском мела в руке, он вспоминал то место и думал: если бы выше или ниже по реке, может там глубже и берег круче? Ему хотелось нарисовать это мелом на доске. Он проделывал все сызнова, каждый раз стараясь сделать лучше, и за молитвой, и за устным счетом, и за опросом учеников — весь день, с первого до последнего урока.
Чарли Хэксем сам стал теперь учителем, но в другой школе, под началом другого. Был вечер. Брэдли ходил взад и вперед по своему садику под устремленным на него из-за спущенной шторы бдительным оком кроткой маленькой мисс Пичер, которая только успела подумать, не предложить ли ему свой флакончик с нюхательными солями от головной боли, как вдруг ее верная приспешница Мэри-Энн подняла руку.
— Да, Мэри-Энн?
— Разрешите, мисс Пичер? Молодой мистер Хэксем идет в гости к мистеру Хэдстону.
— Прекрасно, Мэри-Энн.
Мэри-Энн опять подняла руку.
— Говори, Мэри-Энн.
— Мистер Хэдстон поманил пальцем молодого мистера Хэксема и вошел в дом, не дожидаясь его, а теперь, мисс Пичер, он тоже вошел и затворил за собой дверь.
— Отлично, Мэри-Энн.
Мэри-Энн снова протелеграфировала поднятой рукой.
— Ну, что еще, Мэри-Энн?
— Мисс Пичер, им, наверно, темно и неуютно со спущенными занавесками.
— О вкусах не спорят, — сказала мисс Пичер и, положив руку на корсаж своего скромного платья, подавила грустный вздох. — О вкусах не спорят, Мэри-Энн. |