|
Внизу страницы запись:
«Заказ подтвержден AM 14 сент. в 10.30, его телефонным звонком».
Я слышу слова Джейми Прингла: «В арифметике Ларри не силен… когда дело доходит до цифр, он ей в подметки не годится». Передо мной возникает она, сидящей за своим письменным столом на Кембридж-стрит, со строго зачесанными назад черными волосами и в блузке с высоким воротником, занятой расчетами, в которых ее музыкальная голова так сильна, и ожидающей, пока Ларри с бристольского вокзала доберется в гору до дому после очередного «трудного дня на Лубянке, дорогая».
Окончательный итог прибл. четыре с половиной,
читаю я внизу на следующей странице. Цифры у нее тоже с наклоном.
Четыре с половиной чего, черт тебя побери, спрашиваю я себя с накипевшей злостью. Тысяч? Миллионов? Из тех тридцати семи? Тогда почему Ларри пришлось продавать за тебя твои драгоценности? Почему ему пришлось снять со счета свои заработанные в Конторе деньги?
Я снова слышу голос Дианы, и снова кровь ударяет мне в голову: одну идеальную ноту.
Образ возникал. Возможно, он возник уже. Возможно, ответ на что уже был, и оставалось только почему. Но в этом настроении Крэнмер был штабным офицером. И выводы, если им вообще суждено появиться, будут после, а не до и не во время его розысков.
Я слушал.
Мне отчаянно хотелось смеяться, махать рукой, кричать: «Эмма, это я! Я люблю тебя! Это правда, все еще люблю! Это невероятно, это необъяснимо, но я люблю тебя, кто бы я там ни был – жизнь, смерть или старый зануда Тим Крэнмер!»
За бойницами моей башни разыгралась настоящая буря. Церковь вся гудела, ставни грохали, от страха перед раскатами грома свинцовые водостоки жались к каменным стенам. Их лотки переполнились, и горгульи не успевали выплевывать мчащуюся воду. Внезапно ливень прекратился, и вернулась тревожная сельская ночь. Но в голове у меня было только: «Эмма, это ты!», а слышал я только голос Эммы в автоответчике с Кембридж-стрит, голос такой приятный, что мне хотелось прижать автоответчик к своему лицу, такой он был теплый, терпеливый и музыкальный, немного ленивый, наверное, от недавнего секса, и обращенный к людям, которые, возможно, не слишком хорошо понимали английский или были не слишком знакомы с западными чудесами вроде автоответчика.
– Это «Свободный Прометей» из Бристоля, и это говорит Салли, – произносила она, – здравствуйте и спасибо за звонок. К сожалению, мы не можем поговорить с вами сейчас, потому что нас нет дома. Если вы хотите оставить нам свое сообщение, дождитесь короткого гудка и сразу после него начинайте говорить. Вы готовы?..
После Эммы то же сообщение по-русски записал Ларри. Когда Ларри говорил по-русски, он словно менял кожу, потому что для него переход на русский был своего рода бегством от тирании. Уходя в него, он отгораживался и от отца, донимавшего его нравоучениями, и от школы, требовавшей от него быть как все, и от старост, подкреплявших это требование поркой. После русского Ларри заговорил на языке, который я отнес к кавказским – впрочем, безо всякой уверенности, потому что я не понял в нем ни слова. Но от меня не ускользнула драматическая напряженность, заговорщические нотки, которые он ухитрился употребить в таком коротком и формальном сообщении. Потом я снова прослушал его на русском. Потом снова на незнакомом. Таком энергичном, таком героическом, таком злободневном. Что он мне напомнил? Книгу возле постели на Кембридж-стрит? Мемуары его кумира Обри Герберта, сражавшегося за спасение Албании?
И вдруг я вспомнил – «Каннинг»!
Мы снова в Оксфорде, на этот раз ночь и идет снег. Мы сидим в чьей-то комнате в общежитии Тринити-колледжа, нас двенадцать человек, мы пьем подогретый кларет, и очередь Ларри читать нам сочинение на тему, которую ему вздумалось выбрать. |