Я сейчас тебе открою!» – быть в восхищении, приветствовать его, старейшего из моих друзей, одинокого в канун Нового года? Тимбо, его злому року, человеку, сломавшему, как он любит говорить, ему жизнь. Скорее бежать вниз, зажечь наружный свет и, отодвигая засовы, через дверной глазок бросить взгляд на его байроническую шевелюру на фоне ночного мрака. В соответствии с нашим новым обычаем обвить руками его любимый зеленый австрийский дождевик, который он зовет своим молескином и несмотря на который он промок до нитки: почти весь путь от Лондона он проделал в машине, но под конец проклятая кляча взбунтовалась и завезла его в кювет, вынудив просить компанию подвыпивших старых дев подкинуть его. Его художническая щетина сегодня не суточная, а недельная, и ореол его превосходства сегодня коренится не просто в выпивке – это таинственная аура дальних стран. Я угадал, думаю я, он только что из одного из своих героических путешествий, и сейчас он поведает нам о нем.
– Подвела поясница? – говорит он. – Эмм? Чушь! Когда угодно, только не сегодня, кого угодно, только не Эмм!
И он прав.
Одно появление Ларри приносит Эмме волшебное исцеление. В полночь она уже готова начать новый день, и поясница словно никогда в жизни не болела у нее. Суетясь по своим комнатам, я наливаю для Ларри ванну, достаю из ящиков чистые носки, домашние брюки, рубашку, свитер, пару домашних туфель вместо его кошмарных ботинок из оленьей кожи и слушаю, как она в радостных сомнениях мечется по своей комнате. Надеть ли мои джинсы или мою длинную юбку для сидения у камина, которую Тим купил мне ко дню рождения? Скрипит дверца ее бельевого шкафа – юбку. Мою белую блузку или черную с глубоким вырезом? Белую с воротником, Тим не любит, когда я выгляжу легкомысленно. А к белой больше идет ожерелье, которое Тим заставил меня принять в качестве рождественского подарка.
Мы танцуем.
В танцах я не силен, как отлично известно Ларри, Ларри же – как рыба в воде. Вот вам солидный британский колониальный фокстрот, а вот – сумасшедший казачок или то, что Ларри таковым считает: уперши руки в боки, он с напыщенным видом настойчиво кружит вокруг нее, шлепая по натертому паркету моими домашними шлепанцами. Мы поем, хотя я не певец и в церкви давно уже приучен раскрывать рот, но не петь. Сначала мы стоим тесным треугольником в ожидании, когда часы пробьют полночь. Потом мы кладем наши руки на плечи друг другу – каждому достается по нежной белой руке – и горланим «Забыть ли прежнюю любовь», причем Ларри изображает дискант ученика винчестерской школы, а ожерелье в такт подпрыгивает и блестит на шее Эммы. Мне не нужно брать уроки языка любви, чтобы понять, что каждый изгиб и каждая лощинка ее тела, от черных как смоль волос до строгих линий юбки, обращены к нему. И, когда в половине третьего нам снова пора идти спать и снова ставший серьезным Ларри плюхается в кресло и принимается разглядывать нас, а я, стоя сзади нее, двигаю за нее ее плечами, я понимаю, что вовсе не мои, а его руки она ощущает на своем теле.
– Итак, ты совершил еще одно из своих путешествий, – говорю я на следующее утро, застав его на кухне за завариванием для себя чая и накладыванием консервированных бобов на тосты.
Он не спал. Все раннее утро я слушал, как он, прокравшись в мой кабинет, рылся среди моих книг, выдвигал ящики стола и после просмотра снова задвигал их. Всю ночь меня мучил отвратительный запах его русских сигарет: «Примы», когда он хотел почувствовать себя университетским интеллектуалом, или «Беломорканала», когда ему нужно было «малость успокоить рак легких», как он любил говорить.
– Да, итак, я совершил, – согласился он после долгой паузы. Против обыкновения он не был настроен подробно его описывать, чем возбудил во мне надежду, что он нашел-таки себе женщину. |