Они смотрели друг на друга искаженными глазами, точно оторвались друг от друга после объятий неудержимого наслаждения. Музыка продолжалась; свет в зале становился яснее; воздух смягчала приятная теплота; от теплоты фиалки Донны Марии издавали запах сильнее. Андреа чувствовал себя почти наедине с нею, потому что не видел впереди себя знакомых лиц.
Но ошибался. В одном из перерывов, обернувшись, увидел Плену Мути, стоявшую в глубине зала с княгиней Ферентино. Его взгляд тотчас же встретился с ее взглядом. Поклонился издали. Ему показалось, что он заметил на устах Елены многозначительную улыбку.
— Кому вы кланяетесь? — также обернувшись, спросила Донна Мария. — Кто эти дамы?
— Леди Хисфилд и княгиня ди Ферентино. Ей почудилось замешательство в его голосе. — Которая Ферентино?
— Блондинка.
— Другая очень красива. Андреа молчал.
— Но она же англичанка? — прибавила она.
— Нет, римлянка; вдова герцога Шерни, вышедшая замуж за лорда Хисфилда.
— Очень красива. Андреа торопливо спросил:
— А теперь что будут играть?
— Квартет Брамса в do minore.
— Вы его знаете?
— Нет.
— Вторая часть изумительна.
Он говорил, чтобы скрыть свое беспокойство.
— Когда я вас увижу снова?
— Не знаю.
— Завтра?
Она колебалась. Казалось, что на ее лицо легла легкая тень. Ответила:
— Завтра, если будет солнце, около полудня прийду с Дельфиной на Испанскую площадь.
— А если солнца не будет?
— В субботу вечером отправляюсь к княгине Старнини…
Музыка снова началась. Первая часть изображала сумрачную и мужественную, полную силы борьбу. Романс выражал полное желания, но очень печальное воспоминание и затем медленный, нерешительный, слабый порыв к очень отделенной заре. С глубокими переливами развивалась одна четкая мелодическая фраза. Это было совсем другое чувство, чем то, которым дышало Adagio Баха; чувство более человечное, более земное, более элегическое. В этой музыке проносилось дыхание Бетховена.
И такое чудовищное волнение охватило Андреа, что он боялся, как бы не выдать себя. Вся прежняя сладость превратилась в нем в горечь. У него не было ясного сознания этого нового страдания; ему не удавалось ни сосредоточиться, ни совладать с собой; колебался, затерянный между двойным влечением к женщине и очарованием музыки, не проникаясь ни одною из трех сил; ощущал в душе неопределенное впечатление, как бы пустоты, в которой беспрерывно мучительным эхо отдавались сильные толчки; и его мысль разбивалась на тысячи осколков, разъединялась, искажалась; и два женских образа налагались одни на другой, сливались, взаимно уничтожались, и он не мог разделить их, не мог определить свое чувство по отношению к одной, и свое чувство по отношению к другой. И над этим смутным внутренним страданием шевелилось беспокойство, вызванное непосредственною действительностью, так сказать, практическою озабоченностью. От него не ускользала легкая перемена в отношении к нему Донны Марии; и он, по-видимому, чувствовал упорный и пристальный взгляд Елены; и ему на удавалось решить, как ему вести себя; он не знал, провожать ли ему Донну Марию при выходе из зала или же подойти к Елене; равно как не знал, послужит ли ему это обстоятельство в пользу или же во вред у той и у другой.
— Я ухожу, — поднимаясь после романса, сказала донна Мария.
— Не дождавшись конца?
— Нет, к пяти должна быть дома.
— Помните, завтра…
Она протянула ему руку. Может быть от теплоты закрытого воздуха ее бледность оживляло легкое пламя. Бархатная накидка темного оловянного цвета с широкою каймой закрывала всю ее фигуру; и под пепельным мехом томно умирали фиалки. |