Никогда! Никогда!
Елена слушала, поникнув головою, с трудом справляясь с ветром, не отвечая. Немного спустя, она подняла руку, делая знак кучеру подъехать ближе. Лошади с топотом тронулись.
— Остановитесь у Порта-Пиа, — крикнула дама, садясь с возлюбленным в карету.
И неожиданным движением она отдалась во власть его желания, и он целовал ее в уста, лоб, волосы, глаза, шею, страстно, порывисто, перестав дышать.
— Елена! Елена!
В карету упал яркий красноватый отблеск, отраженный кирпичного цвета домами. По дороге приближался звонкий топот множества лошадей. Приникнув к плечу возлюбленного, с исполнение бесконечной нежности покорностью, Елена сказала:
— Прощай, любовь! Прощай! Прощай!
Когда она выпрямилась, мимо кареты справа и слева, крупной рысью, проскакали двенадцать или десять всадников в красном, возвращавшихся с охоты на лисиц. Один из них, герцог ди Беффи, проезжая совсем близко, нагнулся в седле и заглянул в карету.
Андреа не говорил больше. Он чувствовал теперь как все его существо замирало в бесконечном унынии. Детская слабость его натуры, с исчезновением первого подъема, сказывалась в потребности плакать. Ему хотелось преклониться, смириться, умолять, тронуть женщину слезами. Им овладело смутное и тупое чувство головокружения; и тонкий холод подступил к его затылку, захватывая корни волос.
— Прощай, — повторила Елена.
Под аркой Порта-Пиа карета остановилась, чтобы дать ему выйти.
Таким-то, в ожидании, Андреа увидел в памяти этот далекий день; увидел все движения, снова услышал все слова. Что же он стал делать после того, как карета исчезла в направлении улицы Четырех Фонтанов? Откровенно говоря, ничего чрезвычайного. И в тот раз, как всегда, едва исчез из виду непосредственный предмет, из которого он почерпал свое мимолетное возбуждение, он как-то вдруг вернул себе покой, все сознание окружающей жизни, равновесие. Взял извозчика и поехал домой; здесь надел фрак, как всегда не упустив ни малейшей мелочи в туалете; и как в любую другую среду отправился обедать к своей кузине во дворец Роккаджовине. Все, относящееся к внешней жизни, имело над ним глубокую власть забвения, занимало его, побуждало его к скорой радости светских наслаждений.
В тот вечер он опомнился довольно-таки поздно, а именно, когда вернулся домой и увидел блестевший на столике черепаховый гребень, забытый Еленой двумя днями раньше. И он, в виде расплаты, промучился всю ночь и обострял свою пытку течением затейливой мысли.
Но мгновение приближалось. Часы на башне Св. Троицы пробили три и три четверти. И с глубоким трепетом он подумал: «Через несколько минут Елена будет здесь. Как я ее встречу, что я скажу ей?»
Его тревога была искренна, как искренне возродилась в нем и любовь к этой женщине. Но словесное и пластическое выражение его чувств было всегда так искусственно, так далеко от простоты и искренности, что по привычке, даже к самым сильным душевным движениям, он старался приготовиться заранее.
Он старался представить себе встречу; составил несколько фраз; наметил глазами наиболее удобное для беседы место. Потом даже встал, взглянул в зеркало, достаточно ли бледно у него лицо, все ли в нем соответствует случаю. В зеркале, его взгляд остановился на висках, у самых волос, куда в то время Елена обыкновенно нежно целовала его. Раскрыл рот, чтобы взглянуть на безукоризненный блеск зубов и свежесть десен, вспоминая, что некогда Елене особенно нравился его рот. Эта его суетность порочного и изнеженного юноши никогда не пренебрегала ни малейшим эффектом изящества или формы. В любовной практике он умел извлекать из своей красоты возможно большее наслаждение. И этой-то счастливой особенностью тела, этими изощренными поисками за наслаждением он и покорял душу женщины. В нем сочетались черты Дон-Жуана и херувима: он хотел быть и мужчиной Геркулесовой ночи и робким, чистым, почти девственным любовником. |