Он же тщательно старался обнаружить перед нею свою ценность, широту своего образования, утонченность своего воспитания, изощренность своей чувствительности; и неимоверная гордость охватила все его существо, когда прочитав «Сказание о Гермафродите», с оттенком искреннего убеждения она сказала ему:
— Никакая музыка не опьянила меня так, как эта поэма, ни одна статуя не произвела на меня более гармоничного впечатления красоты. Некоторые стихи беспрерывно преследуют меня и, может быть, будут преследовать долгое время; до того они проникновенны.
Сидя на перилах, он теперь вспоминал эти слова. Донны Марии больше не было на балконе; занавеска закрывала весь пролет между колоннами. Может быть она скоро сойдет вниз. Следует ли ему писать мадригал, как обещал? Маленькое мучение слагать стихи наспех показалось ему невыносимым в этом величавом и радостном саду, где сентябрьское солнце раскрывало своего рода сверхъестественную весну. Зачем тратить это редкое волнение на торопливую игру рифм? Зачем умалять это широкое чувство в коротком ритмическом вздохе? Решил лучше не сдержать обещание и, сидя, продолжал всматриваться в паруса на краю морского горизонта, сверкавшие, как более яркие, чем солнце, огни.
Чем больше мгновений проходило, тем глубже становилось его волнение; и он ежеминутно оборачивался, чтобы убедиться, не появилась ли женская фигура на вершине лестницы между колоннами вестибюля. — Может быть здесь убежище любви? Может быть эта женщина шла в это место на тайную беседу? Представляла она это его волнение?
— Вот она! — сказало ему сердце. И она появилась. Была одна. Спускалась медленно. На первой площадке,
у одного из фонтанов, остановилась. Андреа провожал ее глазами, замирая, испытывая трепет при каждом ее движении, при каждом шаге, при каждом ее повороте, точно движение, шаг, поворот имели значение, были как язык.
Она направилась по ряду этих лестниц и площадок с деревьями и кустами по сторонам. Ее фигура то появлялась, то исчезала, то вся, то до пояса, то выступая одною головою над кустом роз. Иногда сеть ветвей закрывала ее на время: в наиболее редких местах мелькало только ее темное платье или сверкала светлая солома ее шляпы. Чем более она приближалась, тем шла медленнее, останавливаясь и рассматривая кипарисы, наклонясь за горстью опавших листьев. С предпоследней площадки приветствовала рукою Андреа, поджидавшего ее, стоя на последней ступени; и бросила в него горсть листьев, которые рассыпались, как рой бабочек, дрожа, оставаясь в воздухе, то дольше, то меньше, ложась на камни плавно, как снег.
— Ну, что же? — спросила она с половины лестницы. Андреа, подняв руки, встал на колени.
— Ничего! — сознался он. — Прошу прощения; но вы и солнце чрезмерно наполняете в это утро все небо нежностью. Помолимся.
Признание и даже поклонение были искренни, хотя и были высказаны под видом шутки; и Донна Мария, конечно, поняла эту искренность, потому что слегка покраснела и со странной поспешностью сказала:
— Встаньте же, встаньте.
Он встал. Она протянула ему руку, прибавив:
— Прощаю, потому что вы на положении выздоравливающего.
На ней было платье странного цвета ржавчины, цвета шафрана полинялого и неопределенного; одного из так называемых эстетических цветов, попадающихся в картинах божественной осени, в картинах искусства «примитивов» и у Данте Габриэля Россети. Юбка состояла из множества прямых и правильных складок, расходившихся от локтей. Широкая синяя, цвета бледной, нечистой воды, бирюзы, лента заменяла пояс, одним большим бантом падая сбоку вниз. Широкие, мягкие рукава, в очень густых складках на сгибе, суживались у кисти. Другая синяя лента, поуже, обхватывала шею, завязанная маленьким бантом слева. Такая же лента стягивала конец поразительной косы, ниспадавшей из-под соломенной шляпы с венком из гиацинтов, как у «Пандоры» Альмы Тадемы. |