Молоденький адвокат не скрывал, как глубоко противен ему подзащитный. Но формальности должны быть соблюдены – обвиняемому полагается защитник. Адвокат выглядел так, что дай ему волю, своими руками задушил бы Емельяна, фашистского холуя. Профессиональная честь заставила признать наличие смягчающих обстоятельств: во время оккупации в доме Емельяна Пирогова пряталась еврейская женщина с ребенком.
Нюраня кратко подтвердила:
– Это правда.
Что то в ее лице насторожило прокурора, и он спросил:
– Как вы объясните, что подсудимый, чей гнилой морально нравственный облик не вызывает сомнений, подвергал себя и свою семью большому риску?
Она повернула голову и посмотрела на мужа. Емельян подался вперед со щенячьим страхом, с последней надеждой, не мог укротить дрожь. В кармане жакета у Нюрани лежал его донос гитлеровцам, найденный в сапоге. Нюраня могла достать бумагу и представить суду. Она собиралась так поступить, а сейчас медлила.
– Затрудняюсь объяснить, – сказала Нюраня после паузы.
Ее ответ прозвучал как «не знаю». Но на самом деле ей вдруг стало противно добивать Емельяна, как топтать полудохлую змею. И еще противнее было раскрывать перед членами суда и присутствующими свои семейные обстоятельства.
Нюране, как и остальным свидетелям, не были известны факты личного участия Емельяна в карательных операциях и массовых казнях. Но это его, чекиста, перешедшего на сторону врага, мародёра и фашистского лизоблюда, не спасло от расстрела.
– Мне стыдно на улицу выйти! – кричала в лицо матери Клара. – Ты клеймо на меня поставила! Ты меня опозорила!
– Именно я? – спрашивала Нюраня, глядя на дочь с усталой обреченностью. – Не отец, который нарушил присягу, предал Родину, который языком слизывал грязь с сапог фашистов?
– Папа был хороший! – топнула ногой Клара. – Я его обожала! Папа меня любил…
Она не продолжила, но смысл был понятен: папа любил, а мама не любит. Нюраню это невысказанное должно было ранить, обидеть, но вызвало лишь досаду – главное ее чувство по отношению к дочери. Досада меняла градус – больше, меньше – но никогда не исчезала.
– Если он был такой хороший, – усмехнулась Нюраня, – любил тебя, а ты его обожала, что ж не навестила его в тюрьме, не простилась? Стыдно было? Замараться не хотела?
– Я тебя ненавижу! – выкрикнула Клара и выскочила из комнаты.
При разговоре присутствовала Таня Миленькая. Она же Ревека Рая. Стараниями Нюрани во время оккупации Ревека получила новое русское имя, документы и от умершей настоящей Тани Миленькой младенца Иннокентия, которого выкормила своим молоком и не отделяла от родного сына Миши. Таня была готова вмешаться в любой момент: стать на линию огня, призвать мать и дочь успокоиться. Так она часто делала при их ссорах. Сегодня не успела.
– Анна Еремеевна, не расстраивайтесь! У Клары переходный возраст, сложный период.
– Он у нее начался с первого вздоха. Если бы я не знала точно, что сама ее родила, то думала бы, что эту девочку мне подсунули. Когда нибудь хирурги научатся пересаживать печень, почки, сердце. Если бы они умели делать это сейчас и Кларе понадобилась трансплантация, я бы отдала ей любой орган, всю кровь по капле – жизнь отдала, ни секунды не сожалея. Но…
«Но любить я ее не могу», – мысленно договорила Таня. Ей было непонятно, как можно не любить собственного ребенка. Сестру, брата, свекровь, начальника, даже мужа – бывает, случается. Но материнство – это как дыхание. Мы дышим независимо от нашей воли, мы не замечаем дыхания, а если перестанем дышать – умрем. С другой стороны, заставить любить или не любить невозможно, а терзаться отсутствием любви – очень реально.
Роль матери Клары, а также наперсницы и гувернантки, выполнявшей школьные домашние задания, парламентария примирителя в ссорах досталась Тане. |