Изменить размер шрифта - +
А, может быть, потому что все движения он совершал совсем безучастно, как отупевший от пустого труда раб.

Глаза горели огнем, но тлели в нем отнюдь не стволы, ветки и ямы, что попадались по пути. Было в них что-то другое, нематериальное, далекое: досада, тоска и огромное беспокойство.

Так долго не набегаешься. Обязательно найдется меткий сучок, который угодит исключительно в глаз. И хорошо, если в левый, на прицел не влияющий, а если в оба? Или нога поскользнется на замшелой коряге, вывернется самым неправильным образом и потом вообще не только бегать, но и ходить станет решительно невозможно. Нога — не лошадь, ее просто так не заменишь.

Хотя, какая лошадь, к монахам! Денег и на боевого осла не хватит.

Человек тряхнул головой, причем капли пота полетели в разные стороны даже из бороды, перешел на шаг, стараясь успокоить сердцебиение и выровнять дыхание.

Наконец, когда удалось уговорить сердце более-менее не стучать в ушах, подобно молоту Тора, он прислушался. Даже, расчистив ото мха пятачок земли под ногами, приложил к нему ухо. Ни топота ног, ни бряцанья оружия, ни выкриков уловить не удалось.

От погони оторваться, вроде бы, получилось. Хотелось в это верить.

Но это не значило совсем ничего. Что они могли сделать с ним? Убить, да и только. В крайнем случае, еще помучить немного, поглумиться.

Что они смогут сделать с его семьей — это важно. Было даже страшно подумать, поэтому надо было торопиться.

Человек проверил нательную поясную веревку, достал из кармана серебряный крест на тонком кожаном шнурке, усмехнулся и повесил его на шею. Первое, что задумали над ним сделать — сорвать крест.

К тому, что возникнет свара, были готовы все: и молчаливые вепсы, и спокойные ливы, и коварные слэйвины. Нужен был только повод. Его и дал приехавший к новому храму в Каратаево лив-иконописец.

Он и прежде здесь прирабатывал. Расписывал стены, изображая знакомые с детства сюжеты, вплетал орнаменты, сложной системой знаков обозначая Божественную суть. Получалось хорошо, если бы было наоборот, то не позволили бы ему тут работать.

Самому нравилось, людям нравилось. Мечталось, показать свои иконы в Новом городе, или даже стольной Ладоге.

Но не нравилось попам. Строгие дядьки с черными клобуками, то ли слэйвины, то ли непонятные византийцы, критиковали все: и знаки, и положение рук и даже персты на его работах. Каким образом эти попы могли влиять на устоявшиеся обычаи — было непонятно. Тогда непонятно.

Народ роптал, но как-то безвольно. Никто не допускал даже мысли, что Вера может трактоваться как-то особливо, как-то иначе. Вера — это же Истина. А она одна.

Свои слуги Господа, из земляков, тоже были поблизости — куда им деться-то — но в сравнении с возникающими то тут, то там пришлыми явно проигрывали в эпатажности. Свои казались какими-то убогонькими. Да и знатный люд все больше якшался с представителями Новой веры. Ну и ладно — дело-то житейское, насильно свое общество никто не навязывал.

Пришлый иконописец терпел, сколько мог, критику и нравоучения. Не то, чтобы на него здорово наседали, но покоя не давали. Особенно старался молодой самоуверенный поп с уже наметившимся под рясой брюшком, холеной и очень богато одетой попадьей и массивным золотым распятьем на груди, которое он всегда покровительственно поглаживал, как пригревшегося за пазухой котенка.

— Надо бы тебе причаститься, сын мой — говорил он, старательно подбирая по-ливонски слова и поигрывая нежными пальцами по своему кресту.

— Да пока не созрел еще, брат мой, — отвечал лив, пряча усмешку в бороде. Был он старше попа раза в два и прекрасно знал, что тот предлагает: за обряд причастия этот слуга Господа брал плату. Не то, что было очень жаль денег, но почему-то не хотелось их отдавать.

— Ох, сколько в тебе недопонимания, — изображал лицом озабоченность поп.

Быстрый переход