Я прочел его вечером, при свете заходящего июльского солнца, среди бесплодных серых скал, сидя на теплом сланцевом камне в Чиркее, вернее, в той географической точке, где еще недавно был этот дагестанский аул. Ныне здесь построили гидростанцию: перегородили плотиной каньон Судака, сделали водохранилище. Шестьсот лет существовал на земле Чиркей, а сейчас даже над верхушками его самых высоких ореховых деревьев плещется голубая, хорошо отстоявшаяся вода, и сквозь нее сакли и деревья кажутся воспоминанием. Я закрываю книгу, и мне вспоминается волнующий с детства запах конского навоза на крутых каменистых улочках, вечерний акбар муэдзина – в Чиркее всегда работала мечеть, дикие голуби. Посреди аула было ущелье с родниковой речкой на дне, с причудливо падающими из расселин разновысокими водопадами; словно из этих же расселин, из хрустально звенящего стока божественной влаги, взмывали то и дело маленькие дикие голуби, стригли острыми крыльями прозрачную дымку водяной пыли и света.
Лермонтов штурмовал Чиркей. Как странно! Сейчас трудно поверить, что всего лишь на расстоянии двух обычных человеческих жизней русские и дагестанцы сходились в смертельном бою. А еще совсем недавно жила в ауле старуха, разменявшая вторую сотню лет, она так усохла от вековечной жизни, что помещалась в большой люльке, и у нее выросли молодые зубы. Как он мечтал о легкой ране, что поможет ему вернуться домой!
Все спрашивал в письмах: «Ну, как там с моей отставкой, похлопочите!»
Он штурмовал Чиркей. Какая была возможность! И не нашлось никого, кто подстрелил бы его легко, отправил «на пенсион». А точно известно: в те времена жил в Чиркее такой стрелок, что втыкал на расстоянии тридцати шагов кинжал острием вверх, вешал на него чашечки весов, стрелял, и в каждой чашечке оставалось по половинке пули. Господи, что ему стоило отправить «на пенсион» маленького «уруса» в тесном мундирчике, что лез, не страшась, в самое пекло? И тогда… Тогда все было бы точно так же: и старуха дожилась бы до молодых зубов, и великий стрелок погиб от шальной пули в живот, и эта вода залила аул. Но не записал бы дьячок в метрической книге Пятигорской Скорбященской церкви: «Тенгинского пехотного полка поручик Михаил Юрьевич Лермонтов 27 лет убит на дуэли 15 июля, а 17 го погребен, погребение пето не было».
Ах, стрелок, стрелок, что же ты, стрелок?!
1975
В Переделкине
На косогоре, под сенью трех старых сосен, далеко видна и всем здесь известна эта могила в милой оградке из березовых жердей и терновника, увенчанная памятником из серо палевого недолговечного камня.
Над пустынным белым полем летит и тает колокольный звон. Летит к высокому дачному лесу, в черной глубине которого уже зажелтели первые огни. Это звонят в старинной церкви бояр Колычевых, которая стоит в ста пятидесяти метрах от могилы поэта.
Над заснеженным полем, как и триста, и четыреста лет тому назад, лениво летают черные вороны, густо каркают, предвещая скорые холода. Говорят, что поле это до сих пор не застроили домами и не изрыли канализацией потому, что писатели с дач упросили начальство оставить его неприкосновенным, для вдохновения. Здесь, в лесу, на дачах, живет много писателей и прочего склонного к вдохновению люда. К вечеру это поле между лесом и кладбищем кажется таким неприкаянным и зябким, верно, оттого, что с самого утра этот люд шарит по нему глазами, раздевает догола, утепляя свои души.
В мутно голубых сумерках метет мокрый тяжелый снег. От могилы поэта слышен надрывный тонкий плач:
– Боренька! Мальчик мой…
Я спешу на электричку и стараюсь не глядеть в ту сторону, где чернеют кучкой провожающие. Голос женщины совсем молодой и сочный, – наверно, умер маленький мальчик. Я с дрожью думаю о том, как нестерпимо лежать зимой в такую слякоть в могиле, как промерзает каждая косточка. |