После редколлегии, когда сотрудники расходились по своим кабинетам, Рукавишникова догнал Гриша, дружески хлопнул по плечу:
— Спасибо, Алеха! Я уже боялся — вылезешь ты со своей демагогией. Как Валентин…
— Иди ты, Гриша, в баню! — огрызнулся Рукавишников.— Это ты демагогией занимаешься! А я тебе дело говорил.— И захлопнул дверь кабинета перед самым носом Возницына. Гриша приоткрыл щелку. Спросил весело, как ни в чем не бывало:
— Сбор в семь?
— В семь. Пироги не забудь! — сердито ответил Алексей Иванович, но не смог сдержать улыбки.
В комнате надрывался телефон. Рукавишников не обратил на звонки внимания, не снял трубку. Задумчиво глядел на улицу, на пеструю текучую толпу. «Не лучшим образом все получилось,— думал он.— Да ведь неудобно Грише ножку в такое время подставить. И не все еще упущено. Время есть…»
Алексей Иванович вздохнул, сел за стол, в мягкое крутящееся кресло. Разволновавшись, он всегда доставал из стола табак, трубку, долго прочищал ее, потом так же долго плотно утрамбовывал табак и с удовольствием закуривал. Вся эта процедура требовала внимания, сосредоточенности, успокаивала. Но сейчас Рукавишников делал все почти автоматически, и даже первая затяжка не принесла ему радости.
«А не слишком ли много я забочусь о том, как бы кого-то не обидеть? — подумал он.— Что-то не замечал я такой заботы у других».
И еще он подумал о том, что всю жизнь старался быть хорошим работником, прилежным и исполнительным, всегда опасался кого-то подвести, не оправдать чьего-то доверия. Всегда что-то давило на него — задание, которое требовалось выполнить к сроку, обязательство кому-то помочь, необходимость перед кем-то отчитаться. Не то чтобы он боялся начальства. Нет! У него всегда была своя точка зрения, и он открыто ее высказывал, но всегда как-то уж слишком хорошо понимал — понимал и помнил: то-то и то-то надо делать, а этого, напротив, делать никогда не следует. Даже когда он писал, в нем сидел внутренний редактор, который шептал ему: об этом писать не надо, эту тему лучше обойти — все равно не пройдет. А бывало ли так, что ничто не висело над ним, никакой червячок не точил внутри? Бывало ли полное раскрепощение?
Алексей Иванович поймал себя на мысли о том, что многие его поступки объясняются до неправдоподобности просто: ему не хотелось, чтобы о нем плохо думали. Ему нравилось выглядеть в глазах каждого, с кем он встречался, умным, энергичным, принципиальным. Ему хотелось, чтобы всем нравились его статьи. Чтобы о них говорили. И говорили только хорошее.
«Ну и что? — подумал он.— Разве есть люди, которым безразлично отношение окружающих к тому, что они делают? Мне не в чем себя упрекать. Какая чушь, эта никому не нужная рефлексия!»
— Какая чушь! — повторил он вслух и, словно сбросив с себя оцепенение, встал из-за стола. Посмотрел на часы. Было без пятнадцати три. «Надо ехать домой. К семи подгребут гости, а там еще конь не валялся. Приедет ли помочь Лида?»
Лида была приятельницей его бывшей жены. Она нравилась Алексею Ивановичу своим спокойным, ровным характером, чуть ироничным взглядом на жизнь. В молодости она была очень красивой, пожалуй, даже не столько красива, как эффектна. Высокая, стройная, с длинными черными волосами и матовой кожей лица. Лида нравилась мужчинам, и Рукавишников всегда удивлялся, почему жена, настороженно относящаяся ко всем его знакомым женщинам, так спокойна, когда дело касалось ее подруги. Она даже сказала как-то с едким сарказмом Алексею Ивановичу после одной вечеринки, на которой он много танцевал со своей сослуживицей, веселой и энергичной Таней Шмелевой:
— У тебя, Алеша, плохой вкус. Бабы тебе нравятся всегда вульгарные. |