— Ты испугался за себя? Сделал доброе дело и теперь возмущаешься, что на тебя посмотрели косо, вместо того чтобы поблагодарить за христианский поступок. А про девочку ты подумал? Про ее родителей? Ой, как страшно, Алеша, ой, как страшно! — В голосе у нее было столько горечи и сожаления, что у Рукавишникова заныло сердце.— Ты говоришь, совсем молоденькая? Наверно, попала в лапы какому-то подлецу. Мы все в этом возрасте доверчивые… Ах, Алеша, Алеша.— Она притянула Рукавишникова к себе, обняла крепко, и он почувствовал на ее щеках слезы.— Всю жизнь ты прожил «половинкиным» сыном, сделаешь что-нибудь и тут же оглядываешься: правильно ли тебя поняли? А ты без оглядки, Алешенька, без оглядки, милый. Тебя женщины больше любить будут…
Лида говорила с ним ласково, мягко, как с маленьким, и вот удивительное дело — он даже не обижался на ее слова, от которых в другое время вспылил бы, наговорил ей массу колкостей. Он и не принимал и не отвергал ее обвинений, он словно бы оставлял их на потом, а сейчас ему было тепло и хорошо с ней и не хотелось ни о чем думать. Ни о редакторе с его подозрениями, ни о предателе Возницыне. Не хотелось ему думать и о том, что произошло вчера ночью в его квартире…
На следующее утро в коридоре редакции Рукавишников столкнулся с Соленой. Еще издали завидев его, она резким движением отвернула свою крашеную, в мелких кудряшках голову в сторону и гордо, словно солдат на параде, прошествовала мимо, не ответив на приветствие.
Алексей Иванович невесело усмехнулся: уже обо всем знает! Только что секретарь редактора Зина передала Алексею Ивановичу телефонограмму из районной прокуратуры. Его просили прибыть к следователю Миронову в девятую комнату. Алла Николаевна, как всегда, верна себе. И в отношениях с людьми и в отношении к искусству она умела мгновенно перестраиваться. Разнеся в пух и прах какой-нибудь новый спектакль, она через неделю могла написать восторженный отзыв на него же. Если было указание… Но уже под псевдонимом…
И самое печальное состояло в том, что над Соленой только смеялись. Она же продолжала процветать, готовая дважды в сутки переменить свою точку зрения.
В первые годы работы в редакции Алексей Иванович пытался как-то бороться с беспринципностью этой женщины, пытавшейся на страницах газеты утвердить эстетическую всеядность. Выступал на партсобраниях, на летучках. Многие хвалили его за смелость, но, опять-таки смеясь, предрекали: «Старик, не ты один пробовал бороться с «соленизмом», но Алла и ныне здесь». И Рукавишников махнул рукой. Лишь иногда позволял себе в кругу друзей или на летучке позлословить на ее счет.
…В редакции, наверное, не было ни одного человека, который не знал бы о несчастье. Оленька Белопольская явно перепугалась. Она ни о чем не спрашивала Алексея Ивановича, но за ее чуточку наигранной бодростью и подчеркнутой внимательностью он чувствовал тревогу и, как ему показалось, любопытство.
Заместитель редактора Кононов, столкнувшись с Рукавишниковым в коридоре, взял его под руку и задержал на несколько секунд у окна:
— Ты, Алексей Иванович, не теряй присутствия духа. Уговаривать, конечно, легко…— Кононов постучал своим здоровенным кулаком по подоконнику.— Но знай главное — мы тебя в обиду не дадим.
Рукавишников молча пожал плечами. Говорить-то было нечего. Кононов понял это движение по-своему.
— И о разговоре с шефом я знаю… Он тоже переживает. Все, Алексей, уляжется.
Перед тем как поехать в прокуратуру, Рукавишников заглянул в секретариат, сдал материалы в номер. Горшенин ничем не выдал своей осведомленности о происшествии. Он бы, как всегда, ровен и сдержан, говорил только о деле, а когда Алексей Иванович сказал, что идет в прокуратуру, а дежурить по номеру оставляет Белопольскую, даже не поинтересовался, зачем нужна ему прокуратура. |