Орландо был наделен, или наделено, совершенно изумительным талантом перевоплощения и подражания голосам. После небольшого перерыва, когда свет прожектора снова падал на сцену, там, в белокуром паричке, белом открытом платье, слегка расставив красивые стройные ноги в туфельках на высоких каблучках, в позе, классически-узнаваемой из-за миллионов фотографий, заполонивших мир – одна рука придерживает взлетающий от сквознячка подол платья, другая поправляет волосы, – стояла вечно юная и вечно желанная прекрасная кинобогиня Мерилин! Даже те, кто был готов к этому, не могли удержаться от восторженного и радостного рева и аплодисментов. А потом Орландо пел ее голосом, негромким, сладким, как патока, с характерными придыханиями…
Аркаша слушал со слезами на глазах. Он был счастлив – осуществилась его мечта: поставить свое шоу, не идейно-выдержанное и пресное, как в старые недобрые времена, или неприлично-развратное, как во времена вседозволенности и беспредела, а совсем-совсем другое: красивое, легкое, с флером утонченной эротики.
«Касабланка» открывалась в девять вечера, концертная программа начиналась в одиннадцать и продолжалась около двух с половиной часов, а к трем утра публика расходилась. Сигналом к началу спектакля служил меркнущий свет большой центральной люстры. В течение нескольких минут зал освещался лишь свечами в круглых полых шарах разноцветного стекла. Разноцветные шары придумал сам Аркаша и страшно ими гордился. Зрелище действительно получилось радостным и карнавальным. Потом вспыхивали софиты, и на сцену вихрем вылетали восемь девушек, «резвых кобыл», по определению Риеки, глубоко декольтированных, в ореоле страусиных перьев и, шурша жестяными яркими юбками и задирая выше головы хорошенькие ножки в чулках со швом, принимались отплясывать канкан. Публика, затаив дыхание, следила за феерическим зрелищем, а когда они, отплясав, одна за другой с размаху усаживались в шпагат, а потом отстегивали атласные подвязки и бросали их в зал, взрывалась восторгом.
Разогретая подобным образом публика получала следующий номер программы – Богиню Майю, то бишь Риеку. Потом – Орландо, и на десерт розовую конфетку-нимфетку Куклу Барби. Затем, до самого закрытия, по залу с микрофоном бродила «ночная бабочка» – безголосая тощая Кирка Сенько, – и шептала-пела прокуренным басом, не без шарма, однако, известные и неизвестные стихи «серебряных» поэтов. Но это уже вне программы, само по себе, как деталь интерьера, равно как и мягкая неназойливая музыка и незаметная глазу игра света: каждые восемь-десять минут освещение в зале менялось: лиловый свет сменялся темно-желтым, зеленый – розовым. Время от времени кто-нибудь с удивлением замечал, что свет изменился – стал темно-розовым, а был, кажется, оранжевым.
Гости ужинали, пили, обсуждали дела. Были среди них спокойные, солидные, богатые, не разбогатевшие, а именно богатые изначально люди, знающие себе цену, свой клан, вылезшие из подполья, опутавшие своими щупальцами страну, делающие деньги и диктующие политику. Были эстетствующие интеллектуалы-западники. Образованные нувориши с рафинированным вкусом. Иногда заявлялись шумные братки в поисках разухабистого шалмана, но быстро разобравшись, что к чему, тихо убывали гулять в другое место.
Пианист, крупный мужчина с породистым лицом немолодой, уставшей от жизни лошади и длинными седыми кудрями, одетый во фрак с бабочкой, мягко перебирал клавиши рояля, на крышке которого стоял серебряный шандал на пять свечей и бокал шампанского. Время от времени официант приносил полный бокал и незаметно убирал пустой. А в самом конце, когда гасли огни и расходилась публика, бережно провожал отяжелевшего тапера к заказанному заранее такси, называл адрес и расплачивался с шофером. На сегодня – все, можно по домам.
Аркаша любил эти часы раннего утра, непривычно тихие и спокойные, когда можно походить по пустым комнатам, проверить замки на дверях и окнах, выключить свет и, наконец, усесться с чашкой чая и сухариками и расслабиться, перебирая в памяти детали прошедшего вечера. |