Изменить размер шрифта - +
Но, оказывается, меня могут совершенно раздавить, опорочить, бросить в тюрьму. И не знаю — за что! Если ты состряпал это, поздравляю! Мастерская работа, Энри!

Он уже давно поднялся с кресла. И говорил спокойно, отрешенно, почти наставительно. Чиринос тоже начал вставать, опираясь руками на подлокотники, иначе не поднять грузное тело. Они оказались совсем рядом, едва не касаясь друг друга. Кабраль заметил в простенке между книжными полками листок бумаги с цитатой из Тагора: «Раскрытая книга — это разум, который говорит; закрытая — друг, который ждет; забытая — душа, которая прощает; разорванная — сердце, которое плачет». «Манерный и дурновкусный во всем, чего касается, что делает, что говорит и чувствует», — подумал Кабраль.

— Откровенность — за откровенность. — — Чиринос приблизил лицо почти вплотную к лицу Кабраля, и того оглушил густой смрадный дух, шедший от его слов. — Лет десять, ну, пять назад я бы, не колеблясь, состряпал против тебя что угодно, лишь бы убрать тебя с дороги, Агустин. Как и ты против меня. Вплоть до полного уничтожения. Но сейчас? Зачем? Разве у нас есть какие-нибудь счеты? Нету. Мы уже не соперники, Мозговитый, и ты это знаешь не хуже меня. Сколько осталось дышать этому умирающему? Говорю последний раз: я не имею никакого отношения к тому, что с тобой происходит. Надеюсь и желаю, чтобы все утряслось. Грядут трудные времена, и для режима лучше, чтобы ты был с ним и помог ему выдержать суровую непогоду.

Сенатор Кабраль кивнул. Чиринос похлопал его по спине.

— Если я сейчас подойду к calies, которые ждут меня внизу, и передам им, как ты мне сказал, что режим — при последнем издыхании, ты в миг составишь мне компанию, — шепнул он на прощание Чириносу.

— Ты этого не сделаешь, — хохотнула огромная черная пасть сенатора. — Ты — не я. Ты — благородный.

— Что стало с ним? — спрашивает Урания. — Жив?

У тетушки Аделины вырывается смешок, а попугайчик Самсон, казавшийся спящим, снова пронзительно заверещал. Когда он смолкает, Урания слышит мерное поскрипывание качалки под Манолитой.

— Сорняк живуч, — поясняет тетушка. — Все там же. И своем логовище, в колониальном квартале, на углу Саломе Уреньи и Дуарте. Лусиндита недавно видела его, с палкой и в домашних тапочках прогуливался по парку Независимости.

— Ребятишки бежали за ним, дразнили, — смеется Лусиндита. — Он стал еще безобразней и отвратительней. Ему ведь за девяносто, верно?

Может, достаточно она посидела-поговорила и пришла пора попрощаться? Весь вечер тут Урании не по себе. Все время в напряжении, в ожидании какого-нибудь выпада. Это — единственные родственники, которые у нее остались, и расстояние между ними — как до звезд. Ее уже начинают раздражать впившиеся в нее огромные глаза Марианиты.

— Для нашей семьи это были ужасные дни, — возвращается к своему тетушка Аделина.

— Помню, как здесь, в столовой, папа и дядя Агустин разговаривали о своих делах, — говорит Лусиндита. — А твой папа все повторял: «Боже мой, что же я такого сделал Хозяину, что он поступает со мной так ужасно?»

Ее прерывает отчаянный лай собаки, несущийся с улицы, его подхватывает вторая, третья, пятая. В маленькое окошко под потолком Урания видит луну — круглую, желтую, сияющую. В Нью-Йорке таких лун не бывает.

— Больше всего он кручинился о том, что будет с тобою, если с ним случится беда. — Взгляд тетушки Аделины тяжелеет от упрека. — А когда взялись за его банковские счета, он понял, что ничего уже не поделаешь.

— Да, банковские счета, — кивает Урания. — Именно тогда он первый раз заговорил со мной об этом.

Быстрый переход