Реакция Рамфиса, напротив, его озадачила. Через два часа после прибытия с Радомесом, плейбоем Пор-фирио Рубиросой и кучкой друзей в зафрахтованном у «Эр Франс» самолете на базу Сан-Исидро — Балагер первым обнял его у трапа самолета, — свежевыбритый, в генеральской форме с четырьмя звездами, он явился в Национальный дворец отдать последний долг отцу. Он не плакал, не раскрыл рта. Он был бледен, а печальное, красивое лицо оцепенело в странном выражении удивления и неприятия, как будто это тело в парадной форме, с грудью, сплошь покрытой орденами, лежащее в вычурном ящике, окруженном канделябрами, в зале, заполненном траурными венками, не могло и не должно было находиться здесь, а то, что оно находилось здесь, означало сбой во вселенском миропорядке. Он долго смотрел на труп отца с какими-то гримасками, которых не мог сдержать; как будто мышцы лица пытались сбросить прилипшую к коже невидимую паутину.
— Я не буду так великодушен, как ты с твоими врагами, — проговорил он, наконец.
И тогда доктор Балагер, стоявший рядом с ним, в строгом трауре, сказал ему на ухо:
— Нам необходимо поговорить несколько минут, генерал. Я знаю, что для вас это очень тяжелый момент. Но есть дела неотложные.
Рамфис превозмог себя, кивнул. Вдвоем они ушли в президентский кабинет. По дороге в окна они видели гигантскую, умножающуюся толпу, к которой все подходили и подходили новые люди, из городских предместий и соседних селений. Очередь, по четыре или по пять в ряд, растянулась на несколько километров, и вооруженные солдаты с трудом сдерживали народ. Люди выстаивали по многу часов. А подойдя к ступеням дворца и оказавшись совсем рядом с гробом Генералиссимуса, устраивали душераздирающие сцены, разражались рыданиями, истерическими воплями.
Доктор Балагер прекрасно сознавал, что от этого разговора зависело как его будущее, так и будущее Доминиканской Республики. И потому решился на то, что делал лишь в исключительных случаях, ибо это противоречило его сдержанной и осторожной натуре: пошел ва-банк. Он подождал, пока старший сын Трухильо сел напротив его стола — за окном колыхалась и кипела, точно штормовое море, толпа, ожидавшая своей очереди пройти мимо трупа Благодетеля, — и в своей обычной спокойной манере, без малейшего беспокойства сказал то, что тщательно приготовил заранее:
— От вас и только от вас зависит, чтобы жило какое-то время, долго или вообще погибло дело, которому посвятил жизнь Трухильо. Если его наследие пропадет, Доминиканская Республика снова погрязнет в варварстве. Мы снова начнем соперничать с Гаити, как до 1930 года, когда мы были самым жалким и жестоким народом во всем западном полушарии.
Во время его долгой речи Рамфис не перебил его ни разу. Слушал ли он его? Он не соглашался и не возражал; взгляд, устремленный на него, иногда уходил куда-то в пространство, и доктор Балагер думал, что, наверное, с такого взгляда начинались у него кризисы душевного недуга, острой депрессии, из-за которых его запирали в психиатрические клиники Франции и Бельгии. Но если Рамфис слушал, то, по-видимому, взвешивал его доводы. Потому что, хотя и был гулякой, выпивохой, не имел призвания к политике и обостренного гражданского чувства и, казалось, все его чувствования растрачивались на женщин, лошадей, самолеты, пьянки, он мог быть не менее жестоким, чем его отец, в уме ему отказать было нельзя. Возможно, он единственный в этой семье был способен видеть дальше своего носа и слушать не только свой желудок и свой фаллос. Ум у него был быстрый, острый, и если бы он его оттачивал, то результаты могли быть великолепными. К этому уму и обращался Балагер с отчаянной откровенностью. Поскольку был убежден, что это — последняя остававшаяся у него карта, если он не хочет, чтобы сеньоры с пистолетами вымели его, как использованную бумажку.
Когда он замолчал, генерал Рамфис был еще бледнее, чем когда смотрел на труп своего отца. |