Его способность физически восстанавливаться после кратчайшего отдыха создала ему славу существа высшего порядка. Теперь это кончилось. Теперь он просыпался усталым, а поспать не удавалось и четырех часов; самое большее — два-три часа, и просыпался от кошмара.
Вчера ночью он без сна лежал в темноте. В окне видны были купы деревьев и кусок неба, украшенного звездным шитьем. В тишине ночи даже до него по временам доносилась трескотня старых полуночниц, декламировавших стихи Хуана де-Диос Песы, Антонио Нерво, Рубена Дарио (и потому закралось подозрение, что с ними был и Ходячая Помойка — этот знал Дарио наизусть), «Двадцать стихотворений о любви» Пабло Неруды и острые децимы Хуана Антонио Аликса. И, конечно же, стихи доньи Марии, доминиканской писательницы и авторши моралите. Он засмеялся, садясь на статический велосипед, и принялся крутить педали. Жена относилась к этому серьезно и время от времени в конькобежном зале, в резиденции Радомес, устраивала литературные вечера с чтицами, декламировавшими ее сраные стихи. Сенатор Энри Чиринос, который сходил у этих дам за поэта, обычно тоже принимал участие в их бдениях, помогая таким образом своему циррозу развиваться за счет казны. Чтобы подольститься к Марии Мартинес, старые идиотки да и сам Чиринос, выучив наизусть целые страницы из «Нравственных размышлений» и куски из театральной пьески «Фальшивая дружба», наперебой декламировали их, и выжившие из ума балаболки аплодировали. А его жена — потому что эта старая и толстая курица, Высокочтимая Дама, была при всем при том его женой, она и сама всерьез уверовала, что она — писательница и моралистка. А как же ей не уверовать. Разве об этом не писали в газетах, не говорили по радио и телевидению? Разве не были включены в школьную программу эти самые «Нравственные размышления» с предисловием мексиканца Хосе Васконселоса и разве не переиздавались они каждые два месяца? Разве не была «Фальшивая дружба» самым громким театральным успехом за все тридцать один год Эры Трухильо? Разве не превозносили ее до небес критики, журналисты, университетские профессора, священники, интеллектуалы? Не посвящали ей семинары в Трухильевском институте? Разве не восхваляло ее рассуждений осутаненное стадо епископов, это воронье предателей, эти иуды, всю жизнь черпавшие из его кармана, а теперь вдруг, как и янки, заговорившие о правах человека? Высокочтимая Дама была писательницей-моралисткой. И не благодаря себе, а благодаря ему, как все, что происходило в этой стране вот уже три десятилетия. Трухильо мог сделать так, что вода превращалась в вино, а хлебы умножались, если захочется его левой пятке. Он припомнил это Марии во время последней ссоры: «Ты, видать, забыла, что эта жеребятина написана не тобой, ты-то и собственного имени без ошибок написать не умеешь, а предателем-испанцем Хосе Альмоиной, и я ему за это заплатил. Не знаешь разве, что говорят люди? Что в первых репликах „Фальшивой дружбы“ зашифровано его имя: Альмоина». На него снова напал смех, веселый, открытый. И вымел привкус горечи. Мария расплакалась: «Ты меня унижаешь!» -и пригрозила пожаловаться Маме Хулии. Как будто его бедная мать в свои девяносто шесть лет годилась для семейных разборок. Жена, как и его братья, всегда бегала к Высокородной Матроне поплакаться в жилетку. Чтобы помириться, пришлось в очередной раз позолотить ей ручку. Ибо правдой было то, о чем доминиканцы говорили между собой шепотом: писательница и моралистка была алчной скрягой. И всегда была такой, еще со времен, когда они были любовниками. Совсем молоденькой ей пришла в голову затея с прачечной — стирать форму национальной доминиканской полиции, на чем она и собрала свои первые песо. От велосипеда он разогрелся. Вошел в форму. Пятнадцать минут — достаточно. Еще пятнадцать — гребля, а там можно и начинать ежедневные баталии. Аппарат для гребли находился в соседней комнате, забитой спортивными снарядами. |