Изменить размер шрифта - +
Далее операция проходила строго по намеченному плану. Опутанного веревками Гришку швырнули в телегу, сверху на него легли Пантелей с Тимохой.

– Гони скоряй, а то он, бес такой, рыпается…

На площади села долго не расходился народец.

– Теперича повесят, – толковали суровые старики.

– Да за што ж это Григория вешать станут?

– Всех вешают за шеи. Вот и его едак удавят…

– Жалеть ли? Всех баб перепортил, нечисть поганая.

Умудренные жизнью старцы взывали к односельчанам:

– Мужики, коли в свидетели учнут звать, чтобы ни гугу. Знать не знаю, ведать не ведаю. Иначе всех по судам затаскают.

Больше всех был напуган священник Николай Ильин: он этого Гришуню к себе зазывал, чайком баловал, сообща Евангелие обсуждали и даже пришли к выводу, что слово Христово не всегда верно. Будучи ссыльным, отец Николай и не чаял, как ему из этой паршивой берлоги выбраться в родимое Подмосковье, где на горушке под тихим Клином осталась чистенькая церквушка, а тут и Гришку сцапали… Желая опередить предстоящие изветы, Ильин одним махом накатал на Распутина великолепный донос, обвинив его в закоренелом хлыстовстве, в свальном грехе с бабами, а вскользь дал понять, что у Гришки водится «вольный образ мыслей». Донос этот пошел догонять ту самую телегу, что увозила сейчас Распутина в зловещую неизвестность… Через день вернулись из уезда Пантелей с Тимохой, сказали мужикам:

– Дела худы. Как бы за Гришку всех нас не затрепали.

– Да не томи! Куды Гришку-то подевали?

– Приняли его от нас жандармы. Для порядку по зубам дали, чтобы очухался, всего обшарили – и на чугунку!

– А кудыть поезд-то побежал? В Расею аль вспять?

– Мы неграмотные, и нам это невдомек. Но вроде бы супротив солнца повезли Гришку на поезде…

Расходились боязливые. Долго стояли в калитках.

– Ай и дела! Молчать надоть. Распутин чужак. Мы не знаем, какого он роду-племени. К нам как с неба свалился…

Но всех огорошил староста Белов, дознавшийся из бумаг, что Григорий Распутин – сын бывшего старосты Ефима Вилкина. Дедушка Силантий смотрел на всех желтым, как янтарь, бельмом.

– Яфима Вилкина я помню, он потом Новых прозывался. Я ему саморучно два ребра изломал, ажно хруст по избе пошел, не приведи хосподи… Как же! Яфима я помню. И сыночка его малого не забыл. У него завсегда две соплюги под носом болтались. И он ыми эдак-то управлял: вжиг – в нос, вжиг – из носу… Ну сопляк! Что тута еще скажешь?

 

 

 

Гришка был мужик тертый, и хотя страх тонкой змейкой обвивал ему сердце, внешне он сохранял приличное спокойствие. Вот уже двое суток минуло как везли его… За окнами вагона стреляла елочками тайга, бежали, стелясь под ветром, примолкшие пожни, чернели гари прошлых пожаров. Война с Японией еще аукалась на полустанках Сибири, проносило эшелоны с пушечным мясом, а в соседнем купе инвалид-поручик распевал глупейше:

Напротив Распутина сидел жандармский унтер-офицер, приставленный для сопровождения. С кропотливым тщанием, словно ювелир, шлифующий бриллианты, он делал себе бутерброды с «собачьей радостью» и, обожая жизнь в крохотном мизере, мельчил их ножиком так, словно собирался кормить воробьев.

– Дозвольте выйтить вон, – вежливо обратился к нему Гришка.

– Это зачем же тебе вон выходить?

– Третий дён не опростамшись. Уже… того!

– Терпи, – отвечал жандарм. – Или глаз нету? Видишь же, что я пишшию потребляю. А ты мне петит портишь…

«Что-то будет?» – заглядывал Гришка в неясное будущее, а паровоз кричал впереди нехорошо, будто угрожая ему.

Быстрый переход