По крайней мере, сударыня, вы не можете жаловаться на злой его нрав. Он смирен…
Г-жа Простакова. Как теленок, мой батюшка; оттого-то у нас в доме все и избаловано. Вить у него нет того смыслу, чтоб в доме была строгость, чтоб наказать путем виноватого. Все сама управляюсь, батюшка. С утра до вечера, как за язык повешена, рук не покладываю: то бранюсь, то дерусь; тем и дом держится, мой батюшка.
Правдин(в сторону). Скоро будет он держаться иным образом.
Митрофан. И сегодни матушка все утро изволила провозиться с холопями.
Г-жа Простакова (к Софье). Убирала покои для твоего любезного дядюшки. Умираю, хочу видеть этого почтенного старичка. Я об нем много наслышалась. И злодеи его говорят только, что он немножечко угрюм, а такой-де преразумный, да коли-де кого уж и полюбит, так прямо полюбит.
Правдин. А кого он невзлюбит, тот дурной человек. (К Софье.) Я и сам имею честь знать вашего дядюшку. А, сверх того, от многих слышал об нем то, что вселило в душу мою истинное к нему почтение. Что называют в нем угрюмостью, грубостью, то есть одно действие его прямодушия. Отроду язык его не говорил да, когда душа его чувствовала нет.
Софья. Зато и счастье свое должен он был доставать трудами.
Г-жа Простакова. Милость божия к нам, что удалось. Ничего так не желаю, как отеческой его милости к Митрофанушке. Софьюшка, душа моя! не изволишь ли посмотреть дядюшкиной комнаты?
Софья отходит.
Г-жа Простакова (к Простакову). Опять зазевался, мой батюшка; да изволь, сударь, проводить ее. Ноги-то не отнялись.
Простаков(отходя). Не отнялись, да подкосились.
Г-жа Простакова (к гостям). Одна моя забота, одна моя отрада – Митрофанушка. Мой век проходит. Его готовлю в люди.
Здесь появляются Кутейкин с часословом, а Цыфиркин с аспидной доскою и грифелем. Оба они знаками спрашивают Еремеевну: входить ли? Она их манит, а Митрофан отмахивает.
Г-жа Простакова (не видя их, продолжает). Авось-либо господь милостив, и счастье на роду ему написано.
Правдин. Оглянитесь, сударыня, что за вами делается?
Г-жа Простакова. А! Это, батюшка, Митрофанушкины учители, Сидорыч Кутейкин…
Еремеевна. И Пафнутьич Цыфиркин.
Митрофан (в сторону). Пострел их побери и с Еремеевной.
Кутейкин. Дому владыке мир и многая лета с чады и домочадцы.
Цыфиркин. Желаем вашему благородию здравствовать сто лет, да двадцать, да еще пятнадцать. Несчетны годы.
Милон. Ба! Это наш брат служивый! Откуда взялся, друг мой?
Цыфиркин. Был гарнизонный, ваше благородие! А ныне пошел в чистую.
Милон. Чем же ты питаешься?
Цыфиркин. Да кое-как, ваше благородие! Малу толику арихметике маракую, так питаюсь в городе около приказных служителей у счетных дел. Не всякому открыл господь науку: так кто сам не смыслит, меня нанимает то счетец поверить, то итоги подвести. Тем и питаюсь; праздно жить не люблю. На досуге ребят обучаю. Вот и у их благородия с парнем третий год над ломаными бьемся, да что-то плохо клеятся; ну, и то правда, человек на человека не приходит.
Г-жа Простакова. Что? Что ты это, Пафнутьич, врешь? Я не вслушалась.
Цыфиркин. Так. Я его благородию докладывал, что в иного пня в десять лет не вдолбишь того, что другой ловит на полете.
Правдин(к Кутейкину). А ты, господин Кутейкин, не из ученых ли?
Кутейкин. Из ученых, ваше высокородие! Семинарии здешния епархии. Ходил до риторики, да богу изволившу, назад воротился. Подавал в консисторию челобитье, в котором прописал: «Такой-то-де семинарист, из церковничьих детей, убояся бездны премудрости, просит от нея об увольнении». На что и милостивая резолюция вскоре воспоследовала, с отметкою: «Такого-то-де семинариста от всякого учения уволить: писано бо есть, не мечите бисера пред свиниями, да не попрут его ногами».
Г-жа Простакова. Да где наш Адам Адамыч?
Еремеевна. |