|
Туда приходила выпущенная после восьми лет лагерей Лина Ивановна Прокофьева – в моих воспоминаниях какая-то вызывающе непохожая на всех, кого я знала, – нетогдашней и нетамошней внешности и природной элегантности. Это я теперь все знаю: про то, как ее допрашивал сам Рюмин, как мучили ее непрерывно звучащей в камере песней “Полюшко-поле” и как в бараке лагеря Абезь Лина Ивановна на ночь мазала лицо питательным кремом, который слизывали крысы, когда она, измученная дневной работой, наконец засыпала.
Кто только не бывал в этом доме. Но для меня-девочки главным был дядя Сеня. Когда его не стало, меня, десятилетнюю, взяли на панихиду в Большой зал Консерватории. Почему-то хорошо помню обсуждение того, в чем прилично мне туда пойти, и решено было, что самым подходящим нарядом будет школьная форма. Увидев дядю Сеню в гробу на той сцене, откуда так часто звучала музыка, услышав знакомую фугу Баха, я начала так безутешно рыдать, что меня в конце концов пришлось увести.
В эту квартиру после четырех лет войны вернулся мой отец, восемнадцати лет ушедший на фронт. Война окончена, долг выполнен… Представляю его – в шинели, с фанерным чемоданом переступившего порог квартиры на 3-й Миусской; как он не узнал своего отражения в огромном, до потолка, старинном зеркале, властвовавшем в передней… Жизнь здесь, в Москве, откуда он уехал почти мальчиком сначала в эвакуацию, а потом на фронт, в квартире, где по-прежнему раскрыт рояль в комнате дяди и стоит неоконченный холст на мольберте отца, осталась той же. Но он теперь – совсем другой, взрослый, – не стал ли он ей чужим?
В конце войны отец пишет:
Десятый класс. Кончался школьный срок.
Миусский парк. Знакомый дом под тучей.
Канун войны… А нам казалось лучше
Бродить вдали, в краю певучих строк.
Наш тесный мир! Переступив порог,
Мы были в нем огромнее и чутче:
О звездной сфере нам поведал Тютчев,
И радугами улыбался Блок.
А вечера? А “Моцарт и Сальери”?..
А книжных полок тусклые леса,
И мягкий свет, и запертые двери,
И мы вдвоем?.. А наши голоса?..
О если б мог я – позабыв потери —
Туда вернуться – хоть на полчаса!
Сообщая о демобилизации и скором возвращении, он признается в письме:
…какое огромное и долгожданное счастье ждет меня! Беседы с отцом, наши прогулки по таинственным переулкам, наша мастерская, где он будет писать, поминутно пятясь, отходя от картины с палитрой и кистями, а я буду вслух читать ему Овидия или Достоевского!..
Наверное, у каждого так бывает даже после недолгой отлучки: входишь – и в первую секунду не узнаешь дома: все было не так. И почему-то всегда комнаты кажутся тесными.
Когда мне было шесть лет, мы – благодаря дяде Сене – переехали в отдельную квартиру. Он часто заходил к нам, благо от Консерватории туда было пять минут хода. А для меня поездки на Миусы стали праздником, который приходилось выпрашивать.
Но была у этих посещений и оборотная сторона. Чем старше я становилась, тем сильнее давил на меня груз, тем выше рос комплекс неполноценности: никогда, никогда не подняться мне до моих родных! Более того. Уже в подростковые годы сковал страх, что обо мне за спиной будут говорить: “Ну, бывает…”, “Надо же… в такой семье…” Или еще хуже – сакраментальное “Природа отдыхает…”. Если добавить к этому, что мама была признанной красавицей, диву даюсь, как удалось если не изжить, то не дать задавить себя комплексами. Но все же во многом это определило мое будущее.
Когда мне было тринадцать лет и я проводила лето в деревне у моей няни тети Пани, дед, рассказывая о работе над иллюстрациями к какой-то из многочисленных им оформленных книг, пророчески написал мне в одном из писем:
Что может быть лучше работы? Она и кормит, и поит, и крышу дает над головой. |