Изменить размер шрифта - +
Это была единственная в своем роде судьба — их собственная судьба; одна возможность нести ее на своих плечах уже казалась им привилегией избранных. Жизнь этого поколения была бесславна, но необходима. Они умирали, не познав сладости нежных привязанностей или отрады домашнего очага, но, умирая, не видели перед собой мрачного призрака узкой могилы. Они вечно оставались детьми таинственного моря. Их сменили взрослые дети недовольной земли. Они не так злы, но менее невинны. Не так невежественны, но зато не способны так горячо верить; и если они научились говорить, то зато научились и ныть. Те, прежние, были сильны и безгласны; они были обезличены, согнуты и выносливы, как каменные кариатиды, поддерживающие ночью освещенные залы сияющего прекрасного здания. Теперь они исчезли, но это безразлично. Ни земля, ни море не хранят верности своим детям: истина, вера, поколения людей — исчезают; и это безразлично всем, кроме разве тех немногих, кто верил в истину, исповедовал веру и любил людей.

Поднялся предутренний бриз. Судно, слегка колебавшееся на якоре, закачалось сильнее; слабина цепного каната между брашпилем и клюзами натянулась, зазвенела, соскользнула на дюйм вперед и тихо поднялась с палубы, словно железо таило в себе украдкой никем незамеченную жизнь. Трущиеся в клюзах звенья издавали звуки, похожие на тихие стоны человека, вздыхающего под тяжелым бременем. Напряжение передалось брашпилю, канат натянулся как струна, вздрогнул, и ручка тормоза задвигалась легкими толчками. Сингльтон направился к носу.

До этой минуты он стоял, погруженный в беспредметную задумчивость, полный покоя и безнадежности, с мрачным остановившимся лицом, точно шестидесятилетнее дитя таинственного моря. Все мысли, передуманные им за целую жизнь, можно было бы выразить шестью словами, но движение этих предметов, составлявших такую же часть его сущности, как и бьющееся сердце, выразили живой проблеск сознания на суровом старческом лице. Пламя лампы колебалось, и старик с густыми косматыми бровями стоял над тормозом, неподвижный и сосредоточенный, среди дикой сарабанды пляшущих теней. Затем судно, послушное зову своего якоря, слегка накренилось вперед и ослабило напряжение. Канат освободился, повис и, незаметно поколебавшись, с громким стуком опустился на твердое дерево настила. Сингльтон ухватился за высокий рычаг и, повиснув на нем всем телом, повернул тормоз еще на пол-оборота. Затем он встал на ноги, вздохнул всей грудью и на минуту остановился, чтобы бросить взгляд на мощный слаженный механизм, который лежал, скорчившись, на палубе у его ног, точно какое-то спокойное чудовище, — страшный, прирученный зверь.

— Ну, ты… держи, — проворчал он повелительно в девственную чащу своей бороды.

 

II

 

На следующее утро, после восхода солнца, «Нарцисс» вышел в море.

Легкая дымка туманила горизонт. За гаванью простиралась пустынная, как небо, безмерная водная гладь, сверкавшая точно ковер из драгоценных камней. Короткий черный буксир протащил судно в наветренную сторону, отдал фалинь и слегка накренился на шканцах, остановив машины, в то время как легкий длинный силуэт корабля медленно удалялся под спущенными парусами. Свободно висевшие верхние паруса начали понемногу наполняться и принимать мягкие округлые очертания, словно маленькие белые облака запутались в веревочной сети. Но вот выбрали шкоты, подняли реи, и корабль превратился в высокую одинокую пирамиду, скользящую, сияя белизной, в пронизанном солнцем тумане. Буксирный пароход повернул кругом и направился к берегу. Двадцать шесть пар глаз провожали его широкую низкую корму, которая медленно ползла по легкой ряби между двумя гребными колесами, с бешеной торопливостью колотившими по воде. Он напоминал огромного водяного навозного жука, застигнутого светом, ослепленного солнцем, который тщетно старается спастись в далекий мрак суши. Он оставил на небе застывшую струйку дыма, а на воде две исчезающие дорожки пены.

Быстрый переход