Он налегал на марсели и фоки, не желая замечать, что шхуна, от которой слишком много требовали, казалось, теряла мужество в первый раз за все время нашего знакомства с ней. Она отказывалась подниматься и угрюмо пробуравливала себе путь сквозь волны. Дважды она на всем ходу сознательно врезалась носом в большую волну, словно ослепнув или устав от жизни, и затопляла палубу с одного конца до другого. Пока мы барахтались, стараясь спасти негодный чан для стирки, боцман с явной досадой заметил:
— Всякая дрянь сегодня норовит за борт!
Почтенный Сингльтон нарушил свое обычное молчание и произнес, бросив взгляд на небо:
— Старик сегодня не в духе насчет погоды, но не следует сердиться на ветры, которые посылает небо!
Джимми, конечно, закрыл свою дверь. Мы знали, что ему удобно и сухо в маленькой каюте и, по усвоенной за последнее время нелепой привычке, сначала обрадовались этому, но затем тотчас же начали выходить из себя.
Донкин бессовестно отлынивал от работы, жалкий и несчастный. Он ворчал:
— Я тут подыхаю с холоду в своих проклятых мокрых лохмотьях, а этот черный бездельник сидит себе сухой на своем проклятом сундуке, набитом проклятым тряпьем. Чтоб его разнесло там!
Мы не обращали на него внимания; мы едва успевали вспомнить о Джимми и его закадычном друге. Разбираться в сердечных тонкостях было некогда. Паруса срывало ветром, вещи сносило за борт. Потоки воды беспрерывно окатывали нас, и без того уже вымокших и обледеневших, покуда мы исправляли повреждения. Судно металось из стороны в сторону и тряслось, словно игрушка в руках сумасшедшего.
Перед самым закатом под угрозой темной градовой тучи начали быстро убавлять паруса. Резкий порыв ветра налетел на нас, словно удар кулака. Судно, вовремя освобожденное от парусов, мужественно встретило его; оно неохотно поддалось неистовому напору. Затем гордым и неудержимым движением выпрямилось снова и обратило свой нос в наветренную сторону, навстречу визжащему шквалу; из темной бездны черных облаков посыпался белый град; он барабанил по снастям, целыми пригоршнями скатывался с рей, отскакивал от палубы — круглый и блестящий в темном вихре, словно дождь жемчуга. Туча прошла. Бледное зловещее солнце на мгновение осветило последними горизонтальными лучами холмы крутых катящихся волн. Затем с громким воем ворвалась неистовая ночь — зловещая преемница бурного неба.
В эту ночь никто на борту не сомкнул глаз. Почти каждый моряк хранит в памяти воспоминание об одной или двух таких ночах в жизни, когда шторм достигал крайней силы. В такие минуты кажется, будто во всей вселенной не осталось ничего, кроме мрака, воя, ярости и родного корабля. Подобно последнему оплоту разрушенного творения, он мчится сквозь бедствия, тревоги и муки мстительного ужаса, неся на себе пораженные страхом остатки грешного человечества. Никто на баке не спал. Жестяная керосиновая лампа, подвешенная на длинном шнурке, коптила, описывая широкие круги; мокрое платье темными грудами выделялось на блестящем полу; тонкая струйка воды переливалась взад и вперед по доскам. Люди, не разуваясь, лежали на койках, опершись на локти, с широко раскрытыми глазами.
Подвешенные непромокайки судорожно и беспокойно раскачивались из стороны в сторону, словно легкомысленные призраки обезглавленных моряков, пляшущие буйную джигу. Никто не произносил ни слова, все слушали. Снаружи ночь стонала и всхлипывала под беспрерывный, оглушительный грохот, словно где-то очень далеко били в бесконечное число барабанов. Воздух прорезали крики. Потрясающие глухие удары заставляли судно вздрагивать и качаться под тяжестью волн, обрушивавшихся на палубу. По временам оно стремительно взлетало вверх, словно навеки покидая землю, затем в течение бесконечных минут падало вниз в пустоту. Все сердца на борту замирали, покуда страшный толчок, ожидаемый и все же внезапный, не оживлял их. При каждом таком головокружительном крене судна Вамимбо растягивался во всю длину лицом в подушку и слегка стонал, как бы разделяя муки истерзанной вселенной. |