Это справедливое утверждение как нельзя лучше подходит к самому писателю. Он был необычен, многогранен, сложен, порой противоречив, но в определенных вопросах неизменен. Неизменной была его любовь к работе, к нам, дочерям, к России, без и вне которой он себя не мыслил. Отец часто выезжал в горячие точки: работал военкором «Правды» во Вьетнаме, летал на Северный полюс, в Афганистан, Никарагуа, был собкором «Литературной газеты» в Германии, собирал материалы для романов «Экспансия» (продолжение Штирлица) в Латинской Америке, участвовал в международных конгрессах писателей, — одним словом, объездил весь свет. Из всех странствий спешил домой с либеральными идеями и творческими задумками. Даже в самые мрачные времена застоя не возникла у него идея «выбрать свободу» — он столь остро ощущал свою принадлежность России, что думать о своем благополучии вне ее не хотел. Видя недостатки и проблемы строя, желал кардинальных перемен, но считал, что изменения должны быть серьезно продуманы, проводиться в интересах самых широких слоев населения и в рамках закона и логики, а не стихийно. Он не был членом партии, но верил в возможность социализма европейской модели — с частной собственностью, свободой предпринимательства, открытыми границами, конвертируемым рублем и сохранением в руках государства недр — всего лишь. Увы, большинство было настроено менее романтично, и отцу это стало ясно. Накануне «смутных времен», не побоюсь сказать — голодной зимой 1989 года, в откровенном разговоре с дочерью Дарьей — художницей, он признался: «Грядет хаос, если вы с мужем решите поработать некоторое время за границей, — я пойму». «А как же ты, папа?!» — спросила она. «Я останусь до конца. Создатель Штирлица уехать из России не имеет права». Эта преданность своей стране и чувство личной ответственности за миллионы поверивших ему читателей предопределяли все его поступки. Фразу одного из отцовских литературных героев — писателя Никандрова из «Бриллиантов для диктатуры пролетариата»: «Мою землю, кто бы ею ни правил, люблю», можно считать и его жизненным кредо.
Легко было критиковать в те времена драконовские советские порядки из-за кордона, значительно сложнее — писать, оставаясь в стране за железным занавесом. Юлиан Семенов выбрал последнее, и, если сейчас молодые россияне (как и их родители когда-то) с интересом читают его книги и смотрят фильмы по его произведениям, значит, все он в своей писательской жизни сделал правильно.
«Нельзя быть Иванами, не помнящими родства» — часто повторял отец, считавший святым долгом каждого живущего хранить память об ушедших, а в письме к замечательному русскому танцору Лифарю сказал: «Жизнь человека — это память по нем».
Если писателя Семенова знают миллионы, то Семенова-человека помнят все меньше и меньше. И горько это, ибо человеком он был редкостным. Надеюсь, что благодаря этому сборнику читатели смогут убедиться в этом сами.
ВМЕСТО ПРЕДИСЛОВИЯ
ЮЛИАН СЕМЕНОВ О СЕБЕ, О РАБОТЕ, О ШТИРЛИЦЕ
У каждого человека есть альтернатива: либо смириться и бездействовать, либо пытаться сделать хоть что-нибудь. Пусть не хватит сил, но попытка подняться похвальна.
Чтобы добыть огонь, надо высечь искру. Высекание — это длительный и шумный труд, это как речи писателя, в то время как его истинный труд — это искра. Важно, на что обращают внимание: на процесс высекания или на саму искру; на речи или на книги. Процесс высекания — либо самолюбование, либо сбор материалов для книги об огне.
Я далек от того, чтобы считать, будто смог добыть огонь. Но прилагал максимум усилий, чтобы высечь хоть какую-то искру. И процесс высекания этой искры был для меня великолепным поиском, который начался давно: может быть во время первой бомбежки Москвы, — а ведь я тоже пел: «Чужой земли мы не хотим ни пяди, но и своей земли не отдадим», но и тогда, в этом ужасном и страшном, я видел друзей отца — писателя Владимира Лидина и журналиста Эзру Виленского, которые, чтобы преподать мне урок самообладания, во время бомбежки терли друг другу спины в маленькой ванной на Спасо-Наливковском, и мне, десятилетнему, было стыдно выбегать на улицу и блевать от страха. |